Дом.Часть 1
Этот поезд мне чертовски надоел за трое суток езды в нем. Грязный от пола до, казалось, годами немытых стекол окон, которые не хотели ни опускаться – закрытые, ни подниматься опущенные, так что в коридор задувал ветер, нанося солидный слой пыли на все, что тут имелось. Плевки и раздавленные окурки на полу. В купе тоже было не чище. Клубы дыма. Громкие разговоры за стеной. Впечатление, что стена эта сделана из картона – такая слышимость. Дурацкая игра в подкидного, сопровождающая, как правило, все поездки; игра, кажется, столь же древняя, как сама идея передвижения в пространстве в обществе таких же, как ты сам, болванов. Хмурая, с вечно испачканным подбородком проводница, старающаяся подсунуть вам теплый и светлый, как моча, чай. Мне все представлялось, что, когда ей это удавалось, проводница, заперевшись в туалете, сев на унитаз, хихикает, потирает руки, чтобы дать выход своим чувствам. В холодном и вонючем туалете. Я ее возненавидел. Хватило бы и двух часов, чтобы возненавидеть ее, а за одно и всю эту поездку, весь вагон, купе, дикие, беспричинные взрывы хохота за стеной; стук костяшек домино серопижамных, напоминающих пациентов психбольницы, попутчиков; пронзительный, как зубная боль, непрекращающийся плач ребенка за два купе от нашего, дискомфорт; холод по ночам, неизвестно откуда берущийся, если вспомнить, что середина мая, довольно-таки теплого, чтобы не сказать жаркого…Все это я возненавидел до того сильно, что решил сойти с поезда на ближайшей станции. Когда я осведомился у проводницы, она, предварительно поковыряв толстым пальцем в зубах, зло и официально, будто радио на платформе, объявила, что ближайшая станция только через шесть часов, то есть од утро, и называется она – Городок.
- А какая она из себя? – глупо спросил я, изо всех сил притворяясь, что общение со столь обходительной проводницей доставляет мне удовольствие и хочется его немного продлить. – Что это, на самом деле городок? Жить в нем можно?
- А кто его знает… – не сразу ответила она, предварительно посмотрев на меня так, будто я нахамил ей; но тут же взгляд ее стал презрительным, видимо, своим наметанным оком она угадала во мне бездельника, которому все равно куда ехать и где выходить. – Называется Городок. А жить… можно, наверно, раз живут в нем…
Я с облегчением прекратил расспросы и поспешил отойти от неприветливой проводницы, пока она не начала ковыряться в заднице, вошел в купе, где густо воняло носками и стоял трехголосый храп, и прилег на свою нижнюю полку. Городок… Какое безликое название, бледное, стершееся… Городок… Обесцвеченная алая роза-цветок. Ну, черт с ним, пусть будет Городок… Мне до того здесь надоело, что все равно я должен выйти на той станции, отдохнуть день-два, а потом отправлюсь в путь на другом, может, не таком занюханном и противном поезде. Впереди меня никто и ничто не ждало, позади – бесполезное прошлое, изредка напоминающее о себе всплывавшим осадком горечи; я был свободен и решил, что мое настоящее вполне могло бы пройти в этом без цвета и запаха в моем представлении – Городке. С этим я и заснул. Но странное дело: проснулся я ровно за десять минут до станции, обещанной проводницей, будто кто разбудил меня, хотя до самой минуты пробуждения спал крепко. Я вышел в коридор. Было еще темно, в окна поезда смотрела ночь, и лишь еле заметная розоватость на далеком краешке неба предвещала скорый рассвет.
– Вот он, Городок, – вдруг услышал я за спиной вкрадчивый голос и вздрогнул от неожиданности.
– Фу, как вы меня напугали… Вы что, подкрадывались, что ли?..
Неопрятная, с опухшим – после сна или бессонницы – лицом проводница даже не обратила внимания на мое восклицание, да так естественно, будто я и рта не раскрывал. Дивиться ее поведению можно было бесконечно: то облает вместо ответа, то, изменив голос, подкрадется и напугает, то вместо минеральной принесет спитой чай и неуклюже прольет на брюки и, не извинившись, уйдет; но я уже немного привыкал к ее странностям и потому не стал настаивать, чтобы она непременно среагировала на мои слова, а перевел взгляд туда, куда она, выпучив свои – никак их иначе не назовешь – буркалы, показывала, да так, будто узрела за стеклом свою покойную тетку которую отравила прошлым летом, чтобы завладеть ее серебряным колечком и шестьюдесятью тремя рублями в кошельке. Я увидел вдали по ходу поезда россыпи огней, не дружные кучки перемигивающих в темноте огней, то там, то здесь, и это показалось мне довольно странным: люди в Городке не спали в такое время, причем – все. Под утро, когда самый сладкий сон, и когда я, черт знает почему, проснулся; на весь поезд один, наверное, такой умник нашелся. По крайней мере, весь наш вагон, кроме меня и проводницы, спал.
– Они не спят в такое время, – пробормотал я, всматриваясь в огоньки в убывающей ночи.
– Надеюсь, не из-за моего приезда?..
– Вы здесь выходите? – опросила проводница хмуро.
– Я вижу, вас это не радует.
- Мне начхать на это! – вдруг почему-то вспылила она.-Просто я дала знать главному машинисту, что в Городке будут выходить. Чтобы он остановил.
- Видите, сколько из-за вас хлопот, – сказала она и, резко взяв с места, пошла к себе.
– Но… Но, погодите, как же… Что значит – остановил? Разве… Я не понимаю… – Потом поймете, – сказала проводница, широко зевнув и юркнула, как большая крыса в свою нору, хлопнув дверью так, что любая другая дверь превратилась бы в щепки. Видимо, таким образом она намекала, чтобы ее ни в коем случае не беспокоили.
Я зашел в купе, где по-прежнему стояла густая вонь и храп, взял свой чемоданчик. Я всегда путешествую налегке. Особенно, когда уезжаю беспричинно в никуда, вот, как сейчас, к примеру, и еще даже приблизительно не знаю, когда вернусь обратно. С чемоданом в руке я стоял в коридоре и смотрел на огоньки Городка, к которым, замедляя ход, подходил осточертевший мне поезд. Наконец, он подъехал к платформе. Из своей норы вылезла проводница, почему-то с кобурой на поясе, молча, поспешно открыла мне дверь и тут же, едва успел я выскочить – кажется она даже вытолкнула меня слегка – захлопнула дверь с такой силой, что окажись там моя нога, быть бы мне инвалидом. Поезд, будто ждал этого, дернулся и пошел, но не так, однако, плавно, как можно было ожидать от поезда дальнего следования . Когда я ступил на камень платформы,стало ясно, что она, платформа, явно не рассчитана на такие длинные составы, она была чуть не вдвое короче поезда, так что добрая половина состава оказалась хвостом, на которую платформы не хватило, и если б из тех вагонов выходили пассажиры, им пришлось бы… Но тут я вовремя заметил, что никто здесь, кроме меня, не вышел из поезда. Не доброжелательное выражение проводницы в окне осточертевшего мне вагона поплыло, оставаясь по-прежнему недоброжелательным.
Поезд ушел. Я провожал взглядом его растворявшиеся в предутреннем тумане красные огоньки на уровне крыши последнего вагона, пока они не исчезли вовсе. Только тогда вдруг' я обнаружил, что не так уж одинок на этой платформе. Недалеко от меня стоял пожилой мужчина в форменной фуражке, вероятно, начальник маленькой этой станции, чуть поодаль от него – молодой, очень худой мужчина, напоминавший дистрофика, и тоже в фуражке; почему-то я сразу признал в нем телеграфиста и не ошибся. Рядом с ним лежала большая беспородная собака, тихая, как кошка. И начальник станции (который и оказался им, как я предполагал), и угаданный телеграфист, и даже собака (которая тоже оказалась собакой, несмотря на кошачью тихость, или тихую кошатость) так удивленно таращились на меня, что я немного опешил, стал озираться, смущенно оглядывать себя и, хоть и не собирался, но, учитывая, что мир в данном случае сузился до размеров платформы, где мы все стояли, и это, вероятно, как-то косвенно сближало нас, я поздоровался и был оставлен без ответа. Они будто онемели, разглядывая меня. Мне стало неприятно оттого, что они не ответили на мое приветствие, которое я и так через силу извлек из себя, потому что не привык здороваться с незнакомыми людьми. Наконец, пожилой – а вернее, приглядевшись, его с полным основанием можно было назвать стариком – будто пришел в, себя, медленно, как сомнамбула, подошел ко мне с вытянутой рукой и с таким видом, словно желал прикоснуться ко мне, чтобы убедиться, что я ему не приснился. По крайней мере, выражение лица у него было именно такое: ему не верилось, что я стою рядом, на одной с ним платформе. Стоит ли говорить, как я был удивлен и озадачен подобным поведением взрослого человека.
– Вы?.. – заговорил он не совсем понятно. – Вы… – он вдруг запнулся, будто силы отказали ему. – Вы здесь вышли из поезда?..
– Да, – сказал я, пожав плечами. – Я вышел. Не понимаю, что тут… – Вам здесь кто-то нужен? – прервал меня телеграфист диким вопросом.
– Кто-то нужен?.. – я все больше впадал в недоумение.
– Что значит – кто-то нужен?..
– Видите ли, – неожиданно совершенно другим тоном заговорил начальник, – у нас тут, на нашей станции, никто не вы ходит.
– Не понимаю, – сказал я и замолчал в ожидании каких-нибудь объяснений.
– Дело в том, – заговорил снова тощий телеграфист, – дело в том, что здесь незачем выходить.
– Что вы этим хотите сказать? – вынужден был я снова задать вопрос, так как он замолчал.
– Видите ли, – сказал начальник с видом человека, которому приходится объяснять очевидные вещи и потому ему трудно и неинтересно. – Это станция. Просто станция.
– Да, – сказал я. Просто станция. И что?
– Больше ничего, – сказал начальник. – Понимаете, здесь больше ничего нет, кроме этой станции.
– Что? – спросил я. – Не понял, простите.
– Это просто станция, – стал пояснять, как слабоумному, тощий телеграфист (ТТ – как я тут же назвал его про себя).
– Станция. Маленькая станция посреди огромной степи.
– Степи? – мне показалось, что ослышался. – Как степи?.. Мне сказали, что здесь Городок. Мне в поезде сказали.
– Да. Это верно, – проговорил начальник. – Но Городок – это просто название. Никакого Городка на самом деле нет.
– Как? Что значит нет? – постепенно я переставал верить в реальность происходящего; или все это походило на дурную шутку, дикий розыгрыш не совсем здоровых людей. – Я же сам видел огни домов…
– Это так. По ночам вся степь в каких-то непонятных огнях. То есть не вся, а какой-то определенный участок степи, как раз за нашей станцией. Мы не знаем, что это. Мы туда не ходим ночью. Из-за этих огней все и думают, что здесь Городок. Но на самом деле никакого Городка. Вы можете сами убедиться, – сказав все это, ТТ легонько дотронулся до моей руки, приглашая идти с ним.
Уже совсем рассвело, утренний туман рассеялся, и видимость была прекрасной. Степь перед станцией казалась ужасающе пустой и бескрайней. ТТ подвел меня к краю платформы, где кончалось серое здание вокзала, и такую же степь, абсолютно без всякого признака жилья, я увидел и с другой стороны станции. Я опешил. Что же это? Получалось, что станция – какой-то нелепый островок среди этой огромной выжженной степи.
– Вот это да… – только и смог произнести я. – А Городок…
- Нет никакого Городка, – сказал начальник, подошедший вслед за нами к краю платформы. – Никакого Городка. Но пассажиры поезда не знают об этом. Они-то проезжают отсюда только ночью, когда вовсю полыхают огни в степи. И тем, кто не спит, чудится Городок. Поезд здесь стоит пять секунд, да и то не всегда. Вот и прозвали по неведению. Но здесь, кроме нашей станции, ничего нет, и вы теперь в этом убедились. Да?
– Да, – машинально, бездумно повторил я за ним. – Но как же?.. Скажите, а когда будет следующий поезд?
– Следующий поезд? – начальник изумленно глянул на меня, будто я спрашивал о сроках его смерти.
– Это одному только Богу известно, – произнес ТТ обычную фразу с несколько акцентированной религиозностью. – Поезда мимо нашей станции идут крайне нерегулярно. Следующий может быть через неделю, а может – и через год. Однажды уже случалось такое: поезда на нашей станции не было четырнадцать с половиной месяцев. Мы даже, честно говоря, и не ждем их больше. Поэтому мы и удивились, увидев вас тут. Здесь никто не выходит.
– Что же… – я был в крайней растерянности, не в силах пока переварить всю ту нелепую информацию, что получил от этих двоих. – Что же мне делать?..
– Да-а… – проговорил начальник. – Задача… Ну, мы вас устроим. Но, сами понимаете, живем мы тут, так сказать, одной семьей, все свои. - Так что, ничего не попишешь, вынуждены принять вас в семью. Будете, так сказать, гостем семьи. А ты, – обратился он к ТТ, – иди, срочно телеграфируй, что у нас произошло ЧП. Высадился пассажир. Не знаем, что делать. Ждем указаний. Ну и все такое, сам знаешь. Пусть у них тоже голова болит.
ТТ кивнул и ушел внутрь здания. Начальник поглядел на меня с доброй улыбкой и покачал головой:
– Да, задали вы нам задачу.
– Я не доставлю вам хлопот, – пообещал я, все еще мало что понимая и имея в запасе кучу вопросов к нему.
– Как это вас угораздило сойти именно здесь?
– Да я, собственно говоря… – начал я, теряясь, не желая, чтобы он думал обо мне, как о бездельнике, которому все равно, куда ехать и где выходить из поезда. – Я ехал отдохнуть… Поменять обстановку. А Городок мне понравился, то есть огни Городка так манили… Я и решил…
– Понятно, – произнес начальник, хотя по его виду вряд ли ему на самом деле было понятно, как это человек вдруг так просто, за здорово живешь, может взять и выйти на незнакомой станции.
– Что ж, берите ваш чемоданчик, пойдемте устраиваться. Шикарных апартаментов не обещаю, но комнату с рукомойником могу предоставить… – Он шел впереди меня и то ли кряхтел, то ли посмеивался. – Да, пассажир, вляпались вы. Когда еще поезд придет… А часто они и вовсе не останавливаются на нашей станции, просто проскакивают на полном ходу… Да-а, история. Нашли, где выходить… Хе-хе-хе…
Как только мы вошли в маленький зал (это, видимо, был зал ожидания, сохранились даже пожелтевшие листки расписания поездов на стене и стойка буфета в углу, но теперь зал был обставлен по-другому и оставались лишь намеки на то, что это был некогда станционный зал ожидания; были убраны ряды кресел для пассажиров и посреди зала поставлен один большой, длинный и низкий стол, окруженный этими самыми креслами, а в конце зала было что-то похожее на отдельные кабинки для переодевания), нас тут же обступили, несмотря на раннее утро и это, надо полагать, было все население станции. Видимо, расторопный ТТ успел всех поднять на ноги и ошеломить необычной вестью, подумал я, но оказалось, что я не совсем прав; хотя мое появление и в самом деле ошеломило всех, но подняло их на ноги ни свет ни заря само прибытие поезда, что, как потом выяснилось, было замечательным и редким событием здесь. Я среди них, изумленно разглядывавших меня, чуть ли не трогавших руками, чувствовал себя, будто пилот самолета, потерпевшего крушение, который попал в плен к первобытному племени в самом сердце джунглей. Если не считать начальника станции и ТТ, уже знакомых мне, тут были жена начальника, дородная, белая, малоподвижная женщина с лоснящимися волосами, не произнесшая ни звука при нашем знакомстве; бывшая буфетчица с таким стертым лицом, что сразу я затруднился бы определить ее возраст, но жеманная не в меру и не соответственно возрасту, каким бы он ни был; хмурая, чем-то неуловимо напоминавшая ТТ, дочь начальника станции, и пожилая супружеская пара, с виду добряки и безобиднейшие люди – сторож и его жена. Мы перезнакомились, и я был принят в их общество, как незваный гость, но гость, которого не прогонишь, потому что некуда.
Мне выделили маленькую комнатку, и на самом деле, как обещал начальник станции, в ней был рукомойник, очень вместительный, но местами проржавевший, была там и койка (иначе это приспособление для спанья не назовешь, на кровать она была мало похожа, именно походная койка-раскладушка) и еще узкий шкаф с двумя отделениями, одно – с полками для белья, другое – для костюмов и пальто. Окно комнаты, почему-то зарешеченное крепкой, чуть не тюремной решеткой, выходило как раз на платформу, на передний фасад здания вокзала. Судя по решетке, можно было догадаться, что раньше в этой комнате располагалась канцелярия, и в ней, возможно, хранились секретные документы, потому и такая предосторожность с окнами. И догадка моя подтвердилась в какой-то мере, когда то, что я принял за табурет перед столиком, оказалось маленьким, но довольно тяжелым сейфом, аккуратно прикрытым покрывалом до пола и, таким образом, предлагаемым мне в качестве сиденья перед столом, если мне здесь вообще понадобится сидеть за столом. Внешний вид койки хоть я и устал очень, был до того отталкивающим и не располагающим к отдыху, что при одном лишь взгляде на это неуклюжее сооружение, сон у меня моментально пропал и захотелось поскорее выйти из этой конуры (будто нарочно уставленной надолго портящими настроение вещами) и пройтись хотя бы по платформе, подышать свежим воздухом. Но тут как раз дверь моей комнаты несколько бесцеремонно открылась (именно – несколько, потому что открылась дверь, хоть и без предварительного стука, но как-то слишком уж робко, слабыми, нерешительными рывками, будто за дверью стоял ребенок, открывая дверь, все время сомневался стоит ли?) и на пороге появилась жена сторожа вокзала, который непонятно что здесь сторожил… Впрочем, все было не понятно, начиная от ТТ (тощего телеграфиста, как я сокращенно его окрестил, потому что он мне сразу же не понравился, видимо, вследствие того, что мое появление здесь, мягко говоря, не вызывало в нем особого воодушевления; вскоре я догадался почему: он, возможно, увидев меня, сразу же подумал о потенциальном сопернике в деле обхаживания не менее тощей дочки начальника, хотя тут налицо тот факт, что длительное, надо полагать, обхаживание уже дало свои плоды – эти двое походили друг на друга, хоть и не были супругами; очевидно, дремучий начальник считал своего подчиненного не очень выгодной партией для дочери и ждал появления принца в этой глуши, забытой Богом. Однако я увлекся) и кончая молчаливой собакой, которой даже полаять на незнакомого человека было лень, или же сил не хватало. А сокращенно прозвал телеграфиста я потому, что имею привычку наделять сокращенными обозначениями людей, неприятных мне, словно одним только этим они становятся недостойны полных нормальных человеческих имен. Словом, все тут было пока непонятно мне, начиная от ТТ и кончая собакой. Вспомнив о собаке, я по ассоциации вспомнил и о еде. Чем они ее кормят?
Что они сами едят, если, как утверждают, поезда не бывает здесь месяцами? Да даже когда он бывает, разве на нем привозится провизия, если он стоит здесь всего лишь пять секунд? Все было странно, сомнительно, загадочно… А женщина, между тем, все еще продолжала стоять на пороге моей комнаты, не решаясь войти.
– Входите, – сказал я, чувствуя неловкость оттого, что заставил ждать старую женщину, но не извиняясь, чтобы они поняли, что нельзя меня беспокоить, когда им вздумается пообщаться с новым человеком.
– Извините, – произнесла она, и в ее усталом голосе послышалась одышка, хрип неблагополучных легких и еще множество старческих болезней, одолевавших ее рыхлое тело, казалось, насильно всунутое в нечто, что затруднительно было бы назвать платьем; скорее напоминающее балахон, нечто темное, бесформенное, дающее понять, что с одеждой у них туговато; и я тут же вспомнил молодых ТТ и дочку начальника, их убогую, старую, хоть и безупречно вычищенную одежду.
– Извините, – повторила женщина и колыхнулась в комнату, вошла и, казалось, заполнила все оставшееся после столика, шкафа и койки пространство комнатки.
– Прошу прощения, – уже становясь назойливо-церемонной, произнесла она, силясь выдавить на своем лице улыбку, и сейчас же обнаружился маленький букетик полевых цветов в ее руке. – Это вам… С приездом.
Учитывая сумятицу в моей голове в связи с необычной ситуацией, в коей я пребывал, последние слова ее прозвучали для меня с издевкой, хотя можно было поклясться, что никаких издевательских ноток в ее тоне не было. Я машинально принял букетик, не зная, куда его пристроить, стал вертеть в руке.
– Очень тронут, – невнятно пробормотал я. – Очень мило…
Она вдруг без приглашения уселась на койку и, заметив мой недоумевающий взгляд, который, впрочем, я изо всех сил старался погасить, проговорила глухим голосом:
– На этой кровати умер мой сын, – она помолчала, потом продолжила печальным голосом. – Это случилось позапрошлым летом. У него открылась чахотка. Скоротечная чахотка. Он и всегда, с самого детства, был слабенький, а тут вдруг, разом… Телеграфист давал телеграммы одну за другой, но никто не ответил. У нас не было лекарств, а поезд не приходил уже пятый месяц… – она, словно утомившись от долгого разговора, замолчала, переводя дыхание.
– Он умер здесь? – я показал букетиком на кровать, и не нужно было быть слишком наблюдательным, чтобы заметить брезгливость этого жеста.
Но женщина, отдышавшись, невозмутимо, будто и не было моего вопроса, продолжала:
– Мы его похоронили за вокзалом, совсем недалеко отсюда… Хотя начальник и возражал, чтобы могила была слишком близко к вокзалу, но я попросила, я сказала – мне тяжело идти далеко, и он разрешил… Мы похоронили его, справили поминки, все честь честью. А через шесть дней приехал Поезд. Правда, в нем не было врача. Да и лекарств они не привезли. Да и вовсе не остановились. Может, там и был врач, он все равно не успел бы помочь, если б сын еще был жив. Может, это и к лучшему, что он не дождался Поезда? Все-таки он до последнего часа жил надеждой, что Поезд придет, и ждал его, как спасения. И если бы Поезд так при нем… Это было бы для него жестоким ударом… Может, и к лучшему, что не дождался… Ему было двадцать шесть лет, моему сыночку… – она неожиданно поднялась, тяжело охнув, и медленно пошла к двери, уже выходя, обернулась и сказала: – Я покажу вам его могилу, если хотите. По-моему, если б он был жив, вы бы с ним подружились, у него был такой мягкий характер, да и возраста вы, если не ошибаюсь, почти одного. Я покажу вам его могилу, – повторила она и, кажется, я кивнул, и она сказала еще: – А все-таки хорошо, что вы приехали. Вы нам расскажете, как там, как в большом мире живут… Хотя нет, начальнику это не нравится. Мы даже не включаем радио, а у нас есть радио… Правда, нет линии радиопередач, просто стоит коробка радио, мертвая коробка, но все же… все же оно когда-то было радио, говорило, как живое… Нет, мне тоже не нравится, нам всем не нравится узнавать новости. Так мы привыкли вы понимаете? Если хотите есть, спускайтесь вниз, провизией у нас занимается мой муж и дочь начальника станции. Сейчас не время для еды, но для вас, наверняка, сделают исключение, – проговорив все это, она не спеша, как-то заторможено притворила за собой дверь и скрылась из глаз. Под ее медленными старческими шагами заскрипели половицы в коридоре, а затем скрип послышался от деревянной лестницы, ведущей в зал. Я машинально крутил в руке букетик, потом, заметив его, отшвырнул в сторону и сел за стол. В голове был такой невообразимый кавардак, что не могло быть и речи сейчас сосредоточиться, собраться с мыслями; все это не укладывалось в сознании, не подчинялось никакой логике и скорее напоминало дурной сон, когда спишь и знаешь, что это сон, и если он неприятный, то надо только заставить себя проснуться. Я даже грешным делом ущипнул себя, чтобы… Впрочем, я прекрасно понимал, что это явь. И было странным еще и то, что с того момента, как я очутился здесь, на станции, прошло каких-нибудь часа два, а я, понимая всю абсурдность ситуации, в какую попал, в то же время чувствовал, как постепенно принимаю все, как должное, вживаюсь в эту неправдоподобную ситуацию; наверно потому, что перед глазами были люди, давно уже вжившиеся и считавшие это вполне естественным. Что все это явь, а не сон, лишний раз подтвердил стук в дверь, после чего дверь сразу же открылась и вошел начальник станции.
– Вы, наверно, проголодались? – спросил он.
Я молча кивнул, продолжая сидеть за столом.
– Новый человек для нас тут – событие потрясающее, – сказал он.
– Честно говоря, мы все страшно переполошились.
– Понимаю, – кивнул я.
– Нет, – сказал он, – вы всего не можете понять. Я четырнадцать лет начальник этой станции, приехал сюда четырнадцать лет назад с семьей. Через два года после меня приехал телеграфист. Это был последний человек за двенадцать лет, которого я видел выходящим из вагона на нашей станции. Все остальные жили тут до нас, некоторые уже померли, от старости, от болезней. У нас есть даже свое маленькое кладбище, здесь недалеко, – он помолчал, потер лоб, будто силясь вспомнить что-то.
– Вы садитесь, – предложил я ему, воспользовавшись возникшей паузой.
– А? Нет, нет. Да, вспомнил. Вот что я зашел… Мы тут, вы уже поняли, наверно, живем сообща, так сказать, коммуной, у каждого – свои обязанности… Я вам хотел показать наше хозяйство, мы сами производим продукты, ну, вы увидите… Есть корова, куры, поросята, огород, сад фруктовый, – в его тоне явно сквозила гордость за перечисляемое и было видно, как он сдерживается, чтобы не назвать все остальное и не быть смешным. – Все создавалось понемногу, а некоторые вещи были здесь еще до моего приезда. Самый старый среди нас был отец теперешнего сторожа. Он умер всего три года назад в преклонном возрасте, но почти до последнего своего часа выполнял свои обязанности, работал потихоньку, так за работой и помер… А потом и внук его скончался сын сторожа… Вам жена его, наверно, уже рассказала?.. Это была его комната… Так вот… О чем я?.. А! Ну, значит, мы давно распределили между собой обязанности и выполняем каждый свою работу. И вам найдется дело. Сами понимаете, нельзя вам в сложившихся обстоятельствах быть не при деле. Следующий поезд неизвестно еще когда придет, а пока…
– Разумеется, – сказал я. – Я готов делать любую работу, какая понадобится.
– Да? – спросил он чуть недоверчиво и было заметно, как словно гора свалилась с его плеч, видно, он не очень-то надеялся на мою покладистость; настороженность с их стороны к новому человеку вполне понятна. – Я очень рад, что вы так сказали, – бесхитростно проговорил он. – Нам тут, сами понимаете, дорога каждая пара рук, нас не так-то много, а дел гораздо больше, еле справляемся. Когда вот так живешь и можешь надеяться только на себя, чтобы не умереть с голоду, это ведь совсем другое дело, верно? Это ведь не в городе на всем готовом, – он опять замолчал.
– Понятно, – сказал я, видя, что он не собирается продолжать. – Может, вы присядете?
– О нет! – встрепенулся он, оторвавшись от своих мыслей.
– Я хотел только позвать вас немного подкрепиться, а потом, если хотите, мы осмотрим наше хозяйство и найдем вам какую-нибудь работенку. Вы что умеете? – спросил он. Вопрос этот своей необычностью резал слух, был не из того мира, от куда привез меня Поезд; он, этот вопрос, был слишком из их мира, чтобы не повиснуть в воздухе этой мрачной комнатки. «Вы что умеете?» – спросил этот человек, и фраза его какое то время еще продолжала звучать у меня в ушах, как качает ветку давно улетевший ветер. Я стал вспоминать, что я умею существенного, что могло бы пригодиться в данной ситуации. Не ерунду, вроде бумагомарания, чем нравилось мне заниматься в «той» жизни (вот еще интересный момент: с моим появлением здесь у меня, как, наверно, и у них, словно прошла черта по жизни, деля ее на два периода – до попадания в призрачный Городок и после того, как я очутился здесь, на станции), не ерунду, которая в большом обществе, в многолюдных городах может прокормить, а настоящее. Настоящее! Что же я умею?..
- Я немного занимаюсь точечным массажем и иглоукалыванием. Снимал боли, утомление, бессонницу…
– Неплохо, – сказал он и выжидающе посмотрел на меня. Когда-то, давно, я работал строителем, готовил панели для крупноблочных домов.
– Вряд ли это может понадобиться, – сказал он.
– Да, – вспомнил я совсем далекое, – еще вот самое главное, наверно: я очень люблю ухаживать за деревьями. Еще мальчишкой на даче. Отец научил. Деревья и цветы. У нас были фруктовые деревья и кусты роз. Я справлялся…
– Это хорошо, – сказал он, – это может пригодиться. Правда, у нас садовником сторож, но вы могли бы ему помогать, верно?
– Конечно, – сказал я, – с удовольствием.
– Ну ладно, – сказал он. – Еще я мог бы взрыхлять землю для посадки, рыть, – пояснил я, делая жест, будто в руках у меня лопата, и почему-то заговорив с ним как с глухонемым, – рыть землю.
Он усмехнулся.
– Я понял, – сказал он.
Еще я немного плотничал, но тоже очень давно, могу вспомнить, если понадобится.
– Ладно, – сказал он. – Пойдемте вниз. Сейчас день, а днем у нас никто не отдыхает. Только ночью. Вы хоть и приехали только что, но не будете исключением.
– Хорошо, – сказал я. – Я и не собирался отдыхать.
Мы с ним вышли из комнаты, дверь которой никак не запиралась, ни изнутри, ни снаружи, и, спустившись вниз по узкой, скрипучей лестнице (здесь вообще, на первый взгляд, пока человек не привыкнет, все казалось слишком узким и скрипучим: комнаты узкие, будто вагончики, коридоры узкие – не протолкаться вдвоем, даже зал продолговатый, со скрипящими, поющими половицами и огромной, но тоже узкой печью до потолка, напоминающей тендер старинных паровозов), очутились в зале.
– Да, вот еще, – сказал я, видимо, неосознанно придержав напоследок то, что требует публика, которая и окружила нас в зале. – Момент, – сказал я и стал вытаскивать у него из кармана бесконечную красную ленту. – Ап! – сказал я и вытащил из его уха золотой, продемонстрировав всем и то и другое.
– О! – воскликнул начальник станции. – Золотая монета!
Я показал на ладони всем, в восхищении затаившим дыхание, маленькую желтую монетку.
– Давно я не видел денег, – сказал начальник станции, протягивая руку к золотому. – Это вы вытащили из моего уха?
– В какой-то мере, – уклончиво ответил я.
– Значит, это мой золотой? – наивно поинтересовался он.
– Нет, – сказал я. – Это моя монета. Просто я показал вам фокус.
– Фокус? – сказал он.
– Да. Это фокус, – пояснил я. – Ловкость рук, понимаете?
– Не совсем – признался он. – Значит, монета не моя?
– Папа, – обратилась к нему дочь, – это фокус, как в цирке показывают, помнишь?
– Не совсем, – повторил он. – Смутно. Фокус, – раздумчиво повторил он, с сожалением, неохотно возвращая мне монету.
Вы могли бы как-нибудь продемонстрировать нам ловкость ваших рук? – несколько жеманно опросила дочь начальника станции. – Мы здесь так отвыкли от всяких таких зрелищ…
– Конечно, – сказал я, – с удовольствием.
Все здесь в зале были в сборе и начальник станции вторично представил нас друг другу. Они опять разглядывали меня, как экзотическое чудо, невиданную диковинку, чуть ли не с раскрытыми ртами разглядывали. Видно, как и для меня многое было здесь уму непостижимо, так же и у них не укладывалось в сознании, как мог человек выйти из поезда на их станции и так запросто вторгнуться незваным в их жизнь. Вторично представил нас начальник станции, наверно, по своей обычай забывчивости, причем никто не стал перебивать его и напоминать, что знакомство уже состоялось. Промолчал и я, повторно пожимая руки. Сухие рукопожатия, растерянные глаза, ни намека на улыбки. Все, как в первый раз, только чуть помягче, чуть затушевано небольшим промежутком времени, когда я сидел в комнате, а у них была возможность все обсудить и немного привыкнуть к уже свершившемуся факту. Что интересно, начальник станции знакомил нас точно так же, как и в первый раз, не произнося' ни единого имени, так что, можно было подумать, что имена здесь утратились за долгие годы пребывания вне большого мира. Не спросил он и моего имени. – Это наш сторож, это телеграфист, это моя дочь, это жена сторожа, – говорил он, – это буфетчица, это моя жена, прошу вас знакомиться, а это – пассажир, который по ошибке вышел на нашей станции, случайный пассажир, так сказать, представил он и меня, ни на букву не изменив своего прежнего представления, отчего я даже засомневался: на самом ли деле у него такая забывчивость, которую он старательно демонстрировал при каждом удобном случае? Тем не менее, мы все без единого слова, без единого звука вторично перезнакомились. Мне показалось, что в отличие от остальных, дочь начальника станции как-то странно посмотрела на меня и несколько значительнее предыдущего рукопожатия пожала мне руку, задержав ее на миг дольше в своей руке. Я не стал придавать этому значения, отнеся это в счет впечатления от нового человека. Позже некоторые из них, подобно ТТ, стали для меня (имен я так и не узнал) одной или двумя буквами, но пока еще предстояло пожить среди них.
Начальник станции сказал: «Прошу», показав рукой на маленькую дверцу, выходящую на заднюю, гораздо более узкую, чем передняя, платформу вокзала, и мы вышли осматривать хозяйство и подыскивать мне подходящее дело. Покормить меня, видно, забыли и я не стал напоминать, так как за всеми этими потрясениями дня не особенно ощущал голод. Мы вышли из зала на заднюю платформу, которая почти тут же, через шаг-полтора обрывалась под ногами, возвышаясь меньше чем на метр над землей. Я спрыгнул с платформы и в который раз с недоумением посмотрел на бескрайнюю – насколько взгляд охватывал – степь. Начальник станции, спустившись по четырем кривым ступеням в конце платформы, подошел ко мне, глядя мне в лицо ничего не выражавшим взглядом.
– Все еще не верится, – пробормотал я, изо всех сил стараясь хоть что-то разглядеть за линией горизонта.
– Что? – спросил начальник станции.
– Не верится, что вы туг так обособленно живете, – сказал я.
– Неужели здесь нет никаких домов или поселка? Как же так?
– Нет, – он покачал головой. – Никакого поселка, ни домов. Да-а… Молодые поначалу часто ходили. Возьмут с собой еду и воду и пойдут. Возвращались через день-два. И моя дочь тоже. Однажды они заблудились, моя дочь и телеграфист. Три дня оставались без воды и пищи. Чудом отыскали дорогу назад. Последние километры добирались чуть ли не ползком, обессиленные. Мы их заметили километрах в двух от станции, побежали, принесли сюда, слава богу, выходили. Дочь тогда немного повредилась в уме, потом прошло, отдохнула, забылась… С тех пор я запретил всем искать жилье. Но сын сторожа не послушался и однажды убежал. Он был совсем молодой – двадцать или двадцать один. Он ушел летом, в середине лета, в самую жару, а вернулся осенью, ночью. Его нельзя было узнать. Оборванный, израненный, одичавший. Был похож на старика. Убивал, говорил, тушканчиков в степи и питался ими. Хотя здесь, близ Дома, мне не доводилось видеть ни одного тушканчика. Конечно, он тоже ничего не нашел, никаких следов человеческого жилья. Потом он долго болел, захворал легкими, кровью кашлял – сильно простудился. Жена сторожа говорила, будто у него чахотка. Мы боялись идти в его комнату, даже когда он умер. Боялись подхватить заразу. Нам ведь нельзя болеть…
– Послушайте, – я чувствовал себя, как в дурном сне, – я не понимаю… не понимаю, что вам всем мешает покинуть этот вокзал, бросить все к чертям собачьим, ведь хоть и редко, но бывает же поезд, и в него можно заскочить даже за пять секунд…
– Это легко говорить, – пробормотал он и вдруг скорчил мне дикую рожу, но тут же лицо его снова приняло серьезное выражение, так что можно было подумать, что гримаса почудилась; я в недоумении вглядывался в его лицо, ожидая повторения несуразности, но он продолжал ровным тоном, словно стараясь убедить меня, что скорченная рожа на самом деле мне привиделась, тогда как я поклясться мог, поклясться…Легко говорить, – повторил он с мрачным видом, – вы поживите тут сначала, потом давайте советы. Еще увидите…
– Да что тут видеть! – вскричал я вне себя от его сонной непрошибаемости и от своей неуверенности в разговоре с ним.
– Дикость какая! Если вы хотите уехать, что вам мешает вскочить в вагон и все это навсегда забыть, оставить в прошлом, вернуться в мир, к обычной жизни?..
– Может, самая обычная жизнь и есть у нас, – сказал он, глядя в степь. – И потом, я не сказал вам главного: нас не впускают в вагоны.
– Как?! – мне показалось, что я ослышался. – Как вы сказали? – Да, да, не пускают, – повторил он. – Ведь кто-то должен быть и работать на этой станции. Вот начальство и приказало – с этой станции никого в поезд не пускать. Проводники запирают двери, пока поезд стоит пять секунд, да и не стоит он даже и пяти секунд здесь, только притормозит – и снова поехал, будто боится, что зараза какая пристанет к нему с нашей станции. А чаще и вовсе не останавливается, проскакивает станцию на полном ходу. Вот так-то… Поначалу мы телеграфировали начальству, но они ответили, что пока не найдут нам смену, ничего не изменится, а жалования нам аккуратно поступают на наш счет в банке. Вот что нам ответили. Мы после этого телеграфировали много раз, но вскоре нам и отвечать перестали, а еще через некоторое время и телеграф перестал работать, видимо, вовсе убрали линию передач, чтобы мы им не досаждали попусту. Покойный сын сторожа однажды выбил стекла в вагоне, хотел пролезть в поезд, но его вытолкали, а поезда после этого не было целый год, да и те, что прибывали, уже не останавливались, мчались мимо…
– А как же вы говорили насчет меня телеграфисту? – машинально спросил я, хотя тревожило меня нечто несоизмеримо большее, гораздо более важный вопрос, чем этот.
– Да это у нас уже машинально, – сказал начальник станции и откровенно, не таясь, нарочно, чтобы я заметил, и с видимым наслаждением высунул мне язык; я опешил, но, кажется, не слишком явно выказал это. – Нечто ритуальное, – спокойно продолжил он, спрятав язык и вновь приняв серьезный вид. – Вроде игры. Он выполняет свое дело, хоть и знает, что его сигналов нигде не услышат.
– А? – все это казалось мне до того невероятным, что почудилось на миг – я потерял способность мыслить, что называется, абсолютно потерял голову. – А как же… – лепетал я, как ребенок, которого бессердечно обманули, – а как же я? Что же теперь я? Что со мной будет? Меня тоже не станут пускать в поезд? – этот вопрос сейчас для меня был, пожалуй, главным, и я холодным краешком мозга, остававшимся все еще несколько рассудительным по сравнению со всем остальным невообразимым кавардаком, творящимся в голове, понимал, что нелепо задавать столь серьезный вопрос человеку, который строит вам рожи, но все же надеялся получить вразумительный ответ, сам себе напоминая страуса, прячущего голову от опасности – так и я: делаю вид, что не замечаю его более чем странного поведения, тем самым как бы утверждая, что вовсе и нет подобного поведения.
Он долго смотрел на меня, но так ничего и не ответил. Потоптался на месте, будто не решаясь заговорить.
– Мы хотели посмотреть хозяйство, – напомнил он, наконец.
– Хозяйство, – машинально, как эхо, повторил я, и тут меня обожгла мысль, что я могу здесь застрять надолго, среди этих уродов, могу застрять на всю оставшуюся жизнь, если то, что он говорит – верно, и отсюда никуда не убежать; я в бешенстве схватил начальника станции за грудь, истерично закричал:
– Что же я буду?! Что же со мной? Вы должны, должны меня отправить!.. – Я сильно тряс его, вне себя от ярости, чуть не плача от бессильной злобы, когда услышал неприятный скрипучий голос н ад головой:
– Отпустите старика.
Сгоряча я не сразу обратил внимание на возникший голос, тогда он повторился.
– Отпустите старика, – проверещал голос.
Я поднял голову и прямо над собой на платформе обнаружил телеграфиста и сначала, плохо соображая от бешенства, хотел кинуться на него, но что-то странное в выражении его лица остановило меня, а опустив взгляд чуть ниже, я увидел в его руке револьвер, черной дырочкой дула уставившийся мне прямо в лоб.
– Что? – глупо спросил я, все еще держа начальника станции за грудки.
– Отпустите его, – повторил ТГ, продолжая целиться в меня.
– Как видите, у нас найдется средство, чтобы оградить себя от подобных ваших выходок.
Я отпустил начальника станции, он бережно оправил одежду, постоял, переминаясь с ноги на ногу, словно ему было неловко за мой поступок и он не знал, как загладить его, потом проговорил:
– Ну как? Мы будем осматривать хозяйство? – и отшагнул от меня.
Я машинально поплелся за ним, как во сне, а ТТ покинул платформу и вошел в здание станции.
– Вот здесь мы посеяли пшеницу, видите, поле довольно большое, но мы справляемся, у нас даже есть ручная мельница, может, мы ее и предложим вам, молоть муку; а тут у нас огород, вот, посмотрите; а там, в стойле – корова, был и бык, но старый, хворать начал и мы его зарезали; а вот там дальше – сад, – говорил начальник станции, будто гид перед туристами, гордившийся уникальными достопримечательностями своего родного города, но все слова начальника станции доходили до меня, как сквозь подушку – глухой бубнеж, словно меня оглушили, и я только приходил в себя, выкарабкивался из бессознательного состояния и не мог сразу сообразить, что и зачем он говорит мне, когда самое важное в данную минуту вовсе не это, а следует просто помолчать и сосредоточиться, понять, что же, наконец, произошло со мной.
– Вот деревья, – донесся до меня сквозь копошащиеся в голове мысли его голос. – Видите, яблони, – он наклонился и освободил ствол яблони у основания от степной колючки. Кстати, полюбуйтесь, вот эти колючки – их здесь в огромном количестве – наше спасение: зимой в печи дают отличный жар лучше всяких дров. А тут у нас… – я следовал за ним, отупело глядя на то, он что показывал, переводя взгляд на его шевелящиеся губы, не понимая ни слова, слушал звуки его голоса, различал в них напряженную неприязнь, и все никак не мог собраться с мыслями.
– Нет, не может быть, чтобы не пришел поезд, – внезапно пробормотал я вслух.
Он замолчал, поглядел на меня и отвел взгляд, но дальше говорить уже не стал.
Весь остаток этого дня и вечер я был как в бредовом сне, все вокруг казалось мне нереальным, и действительность была на самом деле невероятной. Это впечатление усилилось, когда я вышел побродить в степи близ станции, чтобы в одиночестве обдумать свое положение, и, подняв голову к небу, вдруг почувствовал, что в небе что-то нехорошо. Я подумал: что же мне не понравилось, что ТАК насторожило, и почти тут же пронзило меня – в небе далеко вокруг, насколько охватывал взгляд, не было ни одной птицы. Ни единой птицы, что само по себе было невероятным, неестественным для меня, привыкшего, что что-то летает, парит, прочерчивает, оживляет небо. Мне стало жутковато.
Я обдумывал свое положение, и чем больше я думал, тем невероятнее казалось мне оно; до того невероятное было положение, что нельзя было верить ни одной минуте, ни одному мгновению этой действительности; я пребывал словно в бреду, в болезни. В своей каморке я долго вышагивал из угла в угол, с непривычки поначалу часто ударяясь о предметы, постоянно на что – то натыкаясь в невообразимой тесноте и полутьме. Как выяснилось, свет тут был только дневным и из печей, с темнотой жизнь в Доме замирала. Устав вышагивать и ударяться, я сел за стол наподобие табуретки и обхватил руками гудящую от усталости голову. Так я и сидел, когда дверь тихонько открылась и вошла дочь начальника станции. Тогда вдруг я сообразил, что во всем Доме (что ж, буду называть пока эту станцию Домом, как все они называют ее Домом с большой буквы; буду называть, как они, ведь теперь я один из них, хотя все мое существо яростно противится такому не заслуженному плену) была невероятная тишина (такая тишина, наверное, могла бы быть на старинном паруснике в открытом море во время ночного штиля, на корабле, который таинственно покинула команда). Но почему же в таком случае я не слышал скрипа половиц под ее шагами, почему не скрипели деревянные ступени, когда она сюда поднималась? Она притворила за собой дверь, подошла ко мне и молча стала разглядывать меня, да так, будто темнота вовсе не была ей помехой. Разглядывала она меня долго, как интересный музейный экспонат, будто я и не живой был, будто я и сам не разглядывал ее с живейшим интересом, насколько для подобного интереса оставалось у меня сил после всех сегодняшних потрясений. А живейший интерес она вызывала потому, что все мои мысли теперь работали в одном направлении – а что если, хоть это и нереально, она принесла мне негаданное спасение и может направить меня по верному пути, который выведет меня из этого бредового кошмара?
– Что? – тихо, с надеждой спросил я, когда молчание слишком уж затянулось, а прерывать его первой она, как я видел, не собиралась.
– Что?
– Я пришла сказать вам, – почти шепотом проговорила она, – чтобы вы остерегались этих людей.
– Этих людей? – не понял я. – Кого именно?
– Их всех, – ответила она. – Но больше всех, пожалуй, остерегайтесь буфетчицы.
– Не понимаю…
– Она часто готовит и может подсыпать яду в вашу порцию. Прямолинейность ее была непривычной, но в дальнейшем я туже черту при разговоре заметил почти у всех обитателей Дома; очевидно, за долгие годы, что провели о ни вне общества людей, они отвыкли начинать разговор издалека и пускаться на какие-то маленькие хитрости с собеседником, а прямо переходили к сути дела; именно то говорили, ради чего открыли рот, без всякого рода предисловий, приличия ради. Все еще плохо соображая, одержимый мыслью, как бы поскорее отсюда выбраться, я не очень вникал в ее слова, тем не менее, даже при не очень внимательном отношении, слова ее не могли оставить меня равнодушным.
– Зачем это им понадобилось – убивать меня? – спросил я довольно вяло, чему был рад: пусть она не подозревает, что жизнь мне очень уж дорога, тогда, может, и отнимать ее у меня им будет не так интересно, пусть не думает обо мне, как о трусе. – Я пока ничего плохого им не сделал.
– Вы человек из другого мира, – не сразу ответила она. – Вы не дадите нам спокойно жить. А мы ведь только недавно привыкли к своему положению. Несколько лет назад, всего лишь несколько лет, мы все – да, почти все из нас – делали все возможное, чтобы вместе ли, в одиночку ли – покинуть Городок…
– Городок? – вскинулся я. – Вы сказали Городок или мне послышалось?
– Почему вас это удивляет? Я так сказала потому, что все люди оттуда называют это место Городком, а вы ведь как раз оттуда. Мне хотелось сказать так, чтобы вам стало приятно…
– Приятно, – повторил я и хмыкнул, вспомнив: – Так говорила проводница в нашем вагоне: Городок. Попадись она мне, я бы в куски разорвал эту вонючку!..
– Не повышайте голос, – таким же ровным, бесстрастным шепотом, каким говорила на протяжении всего нашего разговора, произнесла она. – Нас могут подслушивать.
– Что? – невольно тоже понизив голос до шепота, спросил я. – Подслушивать?
Я сделал непроизвольное движение, чтобы подняться и подойти к двери, но ее предупреждающий, резкий жест остановил меня. В тот же миг мне почудилось, что половицы в коридоре рядом с моей дверью скрипнули, и затем скрип более отчетливый раздался где-то, надо полагать, на ступени лестницы.
– Не надо ничего проверять, – прошептала она. – Просто говорите так же тихо, как я.
Хорошо, – подчеркнуто тихо, будто желая продемонстрировать ей свою покладистость, согласился я.
– Извините, мне некуда посадить вас. Если хотите, можете сесть на кровать.
– Хорошо, – сказала она и уселась в ногах кровати. – Вам, должно быть, многое еще покажется у нас странным.
– Да, наверно… – пробормотал я и спросил о том, что сейчас все остальные мои проблемы отодвигало на задний план:
– Почему вы уверены, что меня захотят убить?
– Я не говорила, что уверена, но это не исключено, – ответила она после паузы, задумчиво. – Вы не дадите нам жить спокойно, будете стремиться убежать, будете возвращаться больной и истерзанный, потому что убежать отсюда невозможно. А больной человек в наших условиях – это огромная помеха, масса хлопот, мы все выбьемся из колеи, а нас едва-едва хватает, чтобы прокормиться и не умереть с голоду. Больной – это большая обуза. Еще большая обуза – беспокойный человек. Вы будете будоражить нашу память, напоминать нам о том, что мы тоже были такими. Ведь захотите убежать, верно?
– Верно. А вы, значит, тоже считаете, что это бесполезно?
– Я не считаю, я уверена, – сказала она. – Убежать можно из тюрьмы, а тут такая воля, что дальше некуда… Разве можно убегать из воли? – попыталась сострить она, но мне было не до ее шуток, я оставался мрачен, и она, заметив это, продолжила еще более серьезным тоном, если только у шепота может быть какой-то тон (но они, видно, привыкли в темноте говорить шепотом и умели придавать своему шепоту различные оттенки: как обычным людям слышится улыбка в голосе, так у них была, вполне возможно, улыбка в шепоте). – Поверьте, все, что можно испробовать за эти годы, чтобы покинуть Дом, мы испробовали, и, как видите – все мы здесь. Ничего нельзя поделать…
– Но этого не может быть! Этого не может быть! Поезд должен прийти! Я все время, каждую минуту жду его, напрягаю слух, напрягаю душу…
– Не кричите. Успокойтесь. И не напрягайтесь зря… – она помолчала, потом продолжила вполне благожелательным тоном, – здесь для вас откроется еще масса невероятных вещей, к которым мы уже давно привыкли. Отнеситесь к ним спокойно – мой вам совет. Вам тоже предстоит ко многому привыкнуть…
– Нет, – в бешенстве произнес я и даже, кажется, зубами скрипнул. – Ничего мне не предстоит здесь! Я уйду, уйду, уйду! Убегу отсюда! Убегу!
Она некоторое время молча разглядывала меня, как смотрят на несмышленую зверушку, стремящуюся выкарабкаться из ямы с отвесными стенками, что явно ей не под силу и что понимают все, кроме самой маленькой зверушки, попавшей в беду.
– Я пришла только предупредить вас, – спокойно прошептала она и поднялась, чтобы уходить, – не надо тревожить остальных. Это опасно. Хоть мы и привыкли к своему положению, но ваше чудовищное – я не найду другого слова – чудовищное ваше появление здесь может кое-кого из нас выбить из привычной колеи. Раньше – через год-два-три после своего попадания сюда – после того, как мы поняли свое истинное положение, мы все часто болели нервными болезнями, у нас были депрессии, и в довольно тяжелой форме; мы все прошли через это. Многие наши давно уже разучились улыбаться, да и к чему здесь улыбки. Мы изучили друг друга, как самих себя… Мы едим, благодарим Бога за прожитый день и ложимся спать, входя в завтра, как в день вчерашний, потому, что все наши дни похожи один на другой. Отец придумал меняться делами для разнообразия, но это помогло ненадолго; это маленькое разнообразие очень скоро было поглощено огромной монотонностью здешней жизни… Мы все ненавидели Дом, но за долгие годы ненависть эта незаметно превратилась в свою противоположность; особенно проникаешься любовью к Дому, когда убегаешь из него и через несколько дней, полуживой, возвращаешься под его кров, где тебя поят, кормят и ухаживают за тобой, пока ты не придешь в себя и не поймешь, что ты все это время по ошибке ненавидел то, что Богом послано для твоей любви… Теперь мы любим и оберегаем свой Дом от всего, а пуще всего от такого невероятного вторжения, как ваше, которое и в голову никому здесь не могло прийти… Ну, ладно, заговорилась я с вами… Я ухожу. Будьте осторожны, и если хотите остаться, станьте одним из нас.
– Нет, – сказал я, – не смогу.
– Поначалу нам всем тоже так казалось, и мы придумывали невероятные вещи, чтобы убежать отсюда. Телеграфист однажды выдумал летательный аппарат, правда, не было никаких материалов, чтобы его изготовить, да и сомнительно все это… Вы ведь, наверно, уже заметили, здесь нам и сомнительно все это… Вы ведь, наверно, уже заметили, здесь над Городком нет ни одной птицы… Куда лететь, даже если было бы на чем? Кругом степь, как океан… Кстати, советую вам, если не будет спокойно сидеться на месте, не уходите так далеко от Дома, чтобы потерять его из виду, вы можете заблудиться и погибнуть. Или берите с собой собаку… Хотя нет, она уже старая и тоже боится идти слишком далеко.
– Послушайте, но послушайте, – видя, что она собралась выходить из комнаты, я судорожно вцепился в ее руку и громко зашептал, – но ведь этого не может быть, просто не может быть, и вы… кто-то из вас знает, знает… Должен быть выход, вы знаете…
– Отпустите мою руку, мне больно, – зашептала она.
Я отпустил, глядя не отрываясь в ее потускневшие глаза, будто собирался найти в них подтверждение тому, что она меня обманывает.
– Никакого выхода нет, – сказала она, потирая руку в том месте, куда только что впивались мои пальцы. – А вы запомните, что я вам сказала. Это и будет ваш выход.
Она пошла к двери, осторожно толкнула ее, будто не в коридор выходила, а наоборот – из коридора в комнату, и боялась потревожить хозяина, и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Ночью я не мог заснуть, напряженно думал обо всех этих странных людях (у них даже разговор был непонятный, взять хотя бы дочь начальника станции: то она говорит, как провинциальная клуша, то вполне приличным литературным языком), о ситуации, в которую попал, и в то же время не переставая прислушиваться к посторонним звукам – а что если поезд прибудет ночью, а я его просплю, этого я боялся теперь больше всего на свете. И первое время, на протяжении многих дней и ночей, чем бы ни занимался, я постоянно ожидал звуков поезда, готовый даже к тому, что меня могут не впустить в него. Первую ночь в Доме я провел отвратительно, не мог заснуть, вернее, несмотря на крайнюю усталость, сам себе не давал спать, уверенный, что поезд непременно прибудет именно тогда, когда меня сморит сон. Я подошел к зарешеченному окну, посмотрел на близкие яркие звезды на небе, и вдруг пронзительно почувствовал свою оторванность от мира, от привычной среды, почувствовал, как многого мне здесь не хватает, например, в эту самую минуту, когда я стою у окна, – сигарет. Захотелось походить на воздухе, хотя бы пройтись по платформе, но я не знал, как к этому отнесутся обитатели Дома, если среди ночи, вопреки устоявшемуся правилу, я выйду на платформу и стану взад-вперед вышагивать по ней. Из окна я глянул вниз – прямо между рельсов на шпалах спала собака… Платформа, степь перед ней, небо, Дом со спящими обитателями – все казалось мне безжизненным и пустынным.
Утром я услышал резкий звон, идущий снизу. Оказалось, так здесь сзывают к завтраку. Когда я пустился вниз, все уже восседали (именно восседали; такой у них был важный, торжественный вид за столом, что никак ни про одного из них нельзя было сказать просто: сидели) за чисто выскобленным дощатым столом. На мое приветствие некоторые молча кивнули, остальные и это посчитали для меня недопустимой роскошью, видно, не хотели меня баловать своим вниманием с самого начала. На меня посматривали неодобрительно. Я сел на пустовавший стул, за пустой прибор – потрескавшаяся тарелка, кривая, изогнутая алюминиевая вилка с тремя зубцами вместо четырех, грубый стакан толстого стекла с обгрызенными краями. Я налил себе воды из графина, возвышавшегося на середине стола с важностью бутылки французского коньяка, и отпил полстакана; вода показалась мне очень вкусной.
– У нас не принято опаздывать к столу, – сказал вдруг начальник станции нарушив глубокое молчание за столом. – Вы слышали сигнал? Он был достаточно громким.
– Да, – сказал я. – Но я не знал, что это такое. Впрочем, извините…
– Если хотите жить с нами, вам придется уважать наши правила и подчиняться им, – проговорил ТТ, но не так резко, как можно было ожидать от него, скорее назидательно.
Я молча посмотрел на него, ничего не ответил и принялся за еду. На столе были яйца, масло, сыр, хлеб, все это в очень ограниченном количестве; хлеба, например, я посмотрел, приходилось по одному кусочку на каждого. «Ничего, – подумал я, – жить можно». Вид стола несколько поднял мне дух, поднятию которого не способствовал пустой желудок. «Жить можно, – повторил я про себя с горечью, – но лучше – не нужно, деру надо давать отсюда, все они – помешанные, и не может быть, чтобы не нашлось никакого выхода, из любой ситуации можно найти выход, если спокойно подумать и приняться за дело умеючи, не жалея сил…»
– Вообще-то, у нас за столом не принято разговаривать во время еды, – услышал я вдруг голос начальника станции, прервавший мои мысли.
Я не сразу сообразил, что его слова относятся ко мне, но он смотрел на меня, а все молчали, выжидая, что я отвечу.
– Разве я что-то сказал? – спросил я с неприятным чувством, которое тут же оправдалось.
– Да. Вы громко бормотали, но слов я не разобрал, – сказал начальник.
«Слава богу, хоть слов не разобрал, – подумал я, – черт возьми, с каких это пор я стал думать вслух? Или уже впадаю в присущее им маразматическое состояние?..»
– Я похвалил воду, – не сразу нашелся я. – Очень вкусная. Кстати, откуда вы ее берете?
– Вы очень рассеянны, молодой человек, – заметил начальник станции, а мне вместо «молодой человек» послышалось «пассажир», как вчера он и обращался ко мне весь день; в тоне его слышалось и раздражение и одновременно нарочитая терпеливость учителя, выговаривающего нерадивому ученику.
– Вчера я вам показывал и подробно рассказывал о нашем хозяйстве, но вам, очевидно, было неинтересно. Я показывал вам и колодец. Тут до нас еще был вырыт колодец, он вышел на жилу, прекрасный источник и очень обильный. Без него никакая жизнь не была бы здесь возможна, сами понимаете… Кстати, сегодня вам как раз предстоит брать воду из колодца. Что касается всех остальных продуктов – они от коровы и кур. Вы их вчера, наверно, тоже не заметили… Корова наша – потомок той, что давным-давно привезли сюда сторож и его жена на товарняке… Были у нас и бараны… Да… А теперь остались лишь свинья, боров и поросята… Мясо, сами понимаете, только по праздникам, точнее – когда у нас мясо к столу, тогда и праздник… Впрочем, я все это вам вчера показывал и рассказывал, – смутился он, заметив на себе взгляд жены, молчаливо упрекающий его за многословность.
– Если нужна еще одна экскурсия, то, пожалуйста, на этот раз без меня, не смогу составить вам компанию… У нас каждый занят своим делом с утра до вечера. Кстати, когда закончите с колодцем, пойдете за солью, у нас соль кончается.
– За солью? – удивился я, и только тут обратил внимание на крохотную горку белого искристого порошка прямо на столешнице, без посуды.
– Да, – с плохо скрываемой гордостью произнес начальник.
– Здесь недалеко есть маленькое месторождение пищевой соли, наземное… Набираешь там кристаллов, толчешь их – и готова соль. Когда у нас были бараны, мы приносили им эти кристаллы, так их оторвать нельзя было от соли, так любили, – он снова осекся под взглядом жены. – Что-то я разболтался сегодня, – смущенно покашляв, пробормотал он. – Да ведь понятно, не каждый день у нас за столом новый человек. Можно и поговорить один раз.
Завтрак мы закончили в молчании, после чего все поднялись из-за стола и разбрелись по своим делам, заранее распределенным. Я набрал из колодца воды, принес ее в закуток, огороженный в конце зала и служивший кухней, где хозяйничала буфетчица, бросавшая на меня неодобрительные взгляды, пока я таскал ей воду. В другой части вокзала, превращенной в нечто напоминающее хлев, была скотина. Когда я наливал воды свиньям в корыто, сюда вошел сторож.
– Сразу видно, вы человек городской, – сказал он. – Скотина уже давно поела. Чтобы ее поить, моя жена поднимается в пять утра.
– Я не знал, – сказал я. – Пойду за солью. Он вышел вместе со мной.
– А чем вы их кормите? – спросил я отчасти из – за того, чтобы отвлечься от своей навязчивой мысли: даже отходя недалеко от платформы, я был начеку, в напряжении, изо всех сил прислушивался – как только услышу звуки приближающегося поезда, кинусь назад, к Дому.
– А чем придется, – ответил сторож, вовсе не заботясь тем, что слушал я его крайне рассеянно, – когда заколем поросенка отрубями, корове – траву, здесь ее достаточно, для кур у нас есть зерно, из которого вам предстоит муку молоть…
– Тут еще собака у вас, – напомнил я. – Да, даем объедки, косточки, а в общем-то, святым духом питается, – ответил он.
– Что ж поделаешь? Подохнет, так подохнет, все равно пользы от нее – тьфу! Э, чего там… Главное – хлеб у нас есть… Сами растим, сами собираем, – в его голосе послышалась уже не раз слышанная мной при разговорах с начальником станции гордость за плоды своего труда.
Хлеб и вода, а остальное приложится, а не приложится, тоже ладно будет. Хлеб и вода, слава Богу нашему, имеется… Да… Человеку мало надо… С возрастом, чем старее становишься, понимаешь это.
– Послушайте, – мы были недалеко от соляного месторождения, он взялся показать мне дорогу и уже тыкал в пространство перед собой пальцем, когда я, внезапно напугав его, схватил старика за плечо. – Вы все тут… Вы что, не хотите уходить отсюда? А? Вы что, с ума все посходили?.. Что это за идиотизм – ваше натуральное хозяйство? Мы не в каменном веке… Зачем все это?.. Разве вам не хочется к людям, к людям?! Этого не может быть, не может быть, чтобы не было никакого выхода!.. Вы сами, сами не хотите… Вы отвыкли от мира, вы боитесь… не хотите видеть никого, кроме себя!.. Жалкие идиоты! Кретины!.. – на меня вдруг нашло бешенство такой силы, что я не помнил себя, не соображал, что говорю, и только одно ощущал ясно до боли: абсурдность своего положения здесь, в отрыве от большого, настоящего мира и страстное желание изменить это положение, вырваться отсюда.
Старик не на шутку перепугался, с трудом высвободил плечо из моих судорожно сведенных на нем пальцев, в страхе, торопливо отбежал на несколько шагов и испуганно стал наблюдать за мной с безопасного расстояния. Его неподдельный страх отрезвил меня, я постарался взять себя в руки, перевел дыхание и тихо сказал ему:
– Извините. Я не хотел…
Он осторожно подошел ко мне будто все еще не веря, что я успокоился окончательно.
– Я могу вам дать добрый совет, – не сразу сказал сторож. – Если хотите, конечно. И если будете следовать моему доброму совету, – и так как я молчал, он спросил: – Хотите?
– Да, – устало произнес я, чувствуя, как в груди разгорается, но на этот раз гораздо слабее, чем прежде, умирающая надежда.
– Когда будете уходить, – сказал старик, – держитесь в виду Дома. Понимаете? Чтобы Дом все время был виден вам. Не то… вы можете пропасть.
– И вы о том же, – сказал я. – Ладно, я так и поступлю.
– Вот и хорошо, – удовлетворенно проговорил сторож и снова указал почерневшим пальцем на что-то впереди себя. – А соль, вон она, вон там… Видите? Ну и идите с богом.
Он повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел к Дому. Закончив на сегодня свои дела, я пошел степь. И ушел уже довольно далеко, все время, однако, оглядываясь, чтобы не потерять из виду Дом, когда слышал звон рельсы со стороны платформы, зовущей к обеду.
Начало уже смеркаться, и степь лежала передо мной огромная, бескрайняя, совершенно без признаков каких-либо границ, без намека на то, что она хоть где-то кончается, разве что горизонт немного портил впечатление бескрайности, но его линия, разумеется, была обманчива и ничего, кроме линии горизонта, из себя не представляла… Безграничность этой степи была сродни безграничности океана, и стоило мне проникнуться этой мыслью, как я почувствовал мурашки на спине, сердце сжалось от тоски, от горя, от негодования на глупые, пошлые, слепые обстоятельства, приведшие меня к такому положению… Тут послышался повторный звон из Дома, и я со всех ног бросился к нему, но не потому, что боялся, что меня могут оставить без обеда, а потому, что хорошо сознавал, насколько я переволновал их всех своими выходками, и не хотелось лишний раз досаждать обитателям Дома.
Рассказ азербайджанского писателя Натига Расул-заде.
Источник.
Новость отредактировал YuliaS - 18-07-2016, 09:16
Ключевые слова: Дом поезд поездка станция вокзал степь железная дорога рельсы