Однажды в провинции (часть 2)
Радужный туман, в котором пребывал Полежаев все это время, рассеялся в ту же секунду, как только рассеялась выхлопная отрава «жигулей» Хвостова. Теперь ему все здесь было не мило: ни домики, ни покой, ни даже Наташа. Он вернулся в свою утреннюю комнатку и рухнул на кровать носом в подушку. За окном стал накрапывать противный маленький дождик.— Как быть теперь? — думал Полежаев. — Вернуться обратно в город? Но там сонные физиономии, вечные лужи, пустые прилавки, нервотрепка в общественном транспорте… Нет! Там жить не любят. Там любят спать. К тому же квартира под локатором, а под небом вечная слякоть… Заявиться к жене? Это в высшей степени бесславно. Уехать в Сибирь на заработки… но какие там сейчас заработки. А чем собственно здесь плохо? — сверкнула неожиданная мысль. — Во-первых, еще не выгоняют… а в-третьих — кормят.
Стемнело. Дождь усилился. За горизонтом сверкнула молния, и в дверь постучалась Наташа. Она была мокрой и испуганной.
— Бегите отсюда! — прошептала она. — Бегите немедленно! Вы здесь пропадете! Бегите, я умоляю…
— С какой стати? — буркнул Полежаев.
— Ни о чем не спрашивайте! Бегите и все. Вам нечего здесь делать.
— Мне нечего делать и дома.
— Неужели этот свинарник заменяет вам дом?
— Не ваше дело!
Наташа заплакала.
— Неужели вы не видите, как тут люди превращаются в свиней?
— Кто не захочет — не превратится.
— Господи! — закричала Наташа. — Вы думаете, человеческая воля может совладать с проклятым «желудином»? После третьего укола уже никто не останавливается. Алкоголиков и наркоманов можно вылечить, от желудей — никогда. Он врет, что у него есть нейтранилин… Мне приказано вколоть вам третий укол и перевести в команду Ниф-Ниф.
— Что за команда? — мрачно поинтересовался Полежаев.
— Это… — запнулась Наташа. — Я не могу вам всего сказать. Словом… Там кормят желудями два раза в день.
- Меня устраивает! — расхохотался Полежаев.
Наташа разрыдалась, поняв, что упрямца не переспоришь..
— Как хотите, — всхлипнула она перед тем как уйти, — как хотите…
Через два дня после утренних уколов команда Наф-Наф взбесилась. В два часа дня они со звериным рыком напали на парня с корзиной и, сожрав все желуди, разорвали корзину в клочья. Полежаева тоже не обошла всеобщая ярость. Он одним из первых бросился к корзине, оттолкнув женщину и сбив с ног парня, но успел ухватить только горсть. Его тут же смяли и оттеснили заднеревущие товарищи.
— Свиньи! — заорал он во всю глотку. — Я неделю из-за вас не держал во рту ни желудинки!
На его вопли никто не обратил внимания. Все зловеще обступили сбитого парня.
— Желудей! — потребовала толпа.
— Сию минуту, — ответил парень, поднимаясь и спокойно отряхивая штаны, — одну только минуту.
Без тени страха он раздвинул локтями двух жлобов и направился в свой домик. Через минуту он вынес пачку чистых листов и связку шариковых ручек. За ним вышла Наташа.
— Товарищи, — обратилась она к толпе, — в наш санаторий завозят желудей по строгой норме. Таковы правила. Кому не хватает, пожалуйста переводитесь в команду Ниф-Ниф. Там дневные порции втрое больше наших.
Радостный восторженный рев потряс санаторий.
— Для этого нужно написать заявление, — продолжала Наташа, — «Прошу уволить меня из кооператива „Возрождение“ по собственному желанию». Не пугайтесь! Это просто такая формальность…
Но никто не испугался и никто до конца не дослушал. Все разбежались, расхватав листы и ручки, по скамейкам и по домикам.
— Неужели все переводитесь? — улыбнулся хитро парень, и тут же получил от Наташи удар локтем. — Ну, что ж! В добрый час! Завтра новый заезд…
Санаторий Ниф-Ниф оказался в полутора часах езды по проселочным дорогам. Ехали молча на грузовике, угрюмо посматривая по сторонам. Но когда въехали в дубовую рощу, у всех как-то странно заблестели глаза и зашевелились предательски носы. Многие стали подниматься со своих мест, с целью выпрыгнуть из машины, но сопровождающий команду парень одним внушительным окриком подавил народный подъем. Дубовая роща сменилась березовой, но желудиное настроение ни у кого не изменилось. В недобром оживлении подъехали к глухим огромным воротам, от которых тянулся в обе стороны березовой рощи высокий противотанковый забор.
Через минуту группа вновь прибывших с удивлением осматривала огромный пустынный лагерь с аккуратными бараками и огромной площадью посередине.
Их встретил широко улыбающийся небритый мужчина в белом халате и с нездоровыми мешками под глазами. От него крепко несло перегаром. Он жизнерадостно со всеми поздоровался за руку, нагло осмотрел женщин, затем икнул и заявил, что в их санатории не пишутся заявления. Заявления не пишутся, поскольку они давно покончили с бюрократией, но по традиции новенькие поминают своих младших братьев, иными словами, поросят, которых ежедневно тоннами режут на мясокомбинатах и мясобойнях для столовых, ресторанов, рынков… Тут комендант санатория прослезился и, опять икнув, пояснил, что подло откармливать живое существо желудями ради того, чтобы потом чинно кушать его тело, что гораздо нравственней человеку самому питаться желудями.
Последняя его мысль всем понравилась, и команда Наф-Наф пришла в движение, но небритый комендант призвал всех к спокойствию. В ту же минуту появился угрюмый худой старик в черной робе с огромной ручной тележкой, доверху груженой желудями.
Команду построили, вручили каждому по пустой тарелке и объявили, что прежде чем они съедят свои законные порции, каждый должен по три раза хрюкнуть, и тем самым воздать должное памяти всем бесправно погибшим под ножом поросятам.
Команда Наф-Наф разразилась страшным хохотом. Каждый подходил к тележке, дурашливо хрюкал, получал свою порцию желудей и тут же, не отходя от кассы, моментально ее съедал. Все это напоминало веселую безобидную игру. И когда остатки желудей были высыпаны из тележки на землю и после веселой кучи малы мгновенно уничтожены, неожиданно из бараков стали выходить небритые и угрюмые существа с безобразными признаками ожирения. У всех этих людей были заплывшие шальные глазки с удивительно неосмысленными зрачками.
Когда они вышли все, а их было не менее пятисот человек, началось какое-то тупое беспорядочное брожение по площади. Они натыкались друг на друга, огрызались, а чаще — молчком расходились в разные стороны, и во всей этой бессмысленной толкотне чувствовалась нервозная атмосфера ожидания.
Полежаева впервые за эти дни охватил ледяной щенячий страх, но страх охватил исключительно только Полежаева; его товарищи из команды Наф-Наф, уже разузнав, что через двадцать минут начнется всеобщая раздача желудей, оживленно и весело травили друг другу анекдоты, не забывая при этом бдительно крутить головами. Вообще все это попахивало всеобщим сумасшествием, и Полежаев серьезно пожалел, что не послушал Наташу. Впрочем, драпануть отсюда не представляет особого труда. По прежде хотелось бы услышать объяснения Хвостова по этому поводу.
И вдруг радостный восторженный возглас пронесся над толпой. Народ оживился и устремился к воротам, откуда торжественно выезжал старый ЗИЛок доверху груженый желудями. Толпа с криком «ура» раздвигалась, давая ему проход, и когда машина остановилась посреди площади, из кабины на кузов забрался сам Хвостов. Он поднял руку, и установилась гробовая тишина.
— Братья! — воскликнул он. — Я делаю все возможное, чтобы вы питались самой чистой и благородной на земле пищей! Я помог вам распознать вкус этого по существу королевского блюда! Братья, я не оставлю вас в беде, несмотря на то, что от вас отвернулось все государство, весь мир! Кроме тюремных решеток и нар наша родная Отчизна ничего больше вам предложить не может, но я костьми лягу, чтобы вы были сыты, в тепле и счастливы! С каждым днем собирать желуди все трудней, потому что враги не упускают возможности вставить палки в колеса.
Утробный звериный рев негодования ошарашил каждый закуток милосердного лагеря Ниф-Ниф. Глаза толпы налились кровью.
— Но я, — продолжал Хвостов, — сделаю все, чтобы ни одна свинья не потревожила ваш покой. Кому мы мешаем, братья! Готовы ли и вы, братья, постоять за меня в трудный час?
Тысячи глаз, наполнившиеся минуту назад слезами, опять свирепо налились кровью. Новый звериный рев потряс всю лагерную площадь и качнул высокие верхушки берез.
— Спасибо! — с чувством крикнул Хвостов. — Скоро придет ваш звездный час!
В ту же минуту он зачерпнул откуда-то взявшейся лопатой первую порцию желудей и швырнул в толпу.
И вдруг дружное отвратительное хрюканье раздалось со всех сторон, и Полежаев почувствовал, как волосы у него на голове встают дыбом. Это ужасно, когда пятьсот взрослых мужчин и женщин совершенно без какого-либо намека на юмор издают утробные поросячьи звуки. А Хвостов продолжал швырять в толпу лопату за лопатой любимого всеми лакомства.
— Жрите! — причитал он. — Жрите за мое здоровье, свиньи! — Толпа взбесилась. Кое-где уже дрались, кого-то уже затаптывали, а козлобородый, пошедший в азарт, хохотал в кузове ЗИЛа и продолжал швырять в толпу желуди.
С Полежаевым что-то произошло. Расшвыряв по пути людей, он запрыгнул па высокое крыльцо административного дома и закричал истошно:
— Сто-о-ойте!
Его крик был до того пронзительным, что вся эта уже неуправляемая свиноподобная масса остановилась, удивленно повернув к нему голову. Воцарилась тишина.
Полежаев, не ожидавший, что прикует к себе внимание всего этого сброда, растерялся. Минуту он молча смотрел на толпу и тяжело дышал. Затем взял себя в руки.
— Слушайте! — закричал он наконец. — Вы же люди! Где ваше человеческое достоинство? Посмотрите на себя со стороны — это отвратительно!
Полежаев перевел дыхание и указал пальцем на Хвостова.
— Он купил ваше человеческое достоинство! Купил за горсточку свинячего корма. Он не о вас заботится! Ему наплевать на вас! Ему хочется только повелевать…
Толпа смотрела на поэта тупо и безмолвно, и было непонятно, осмысливает ли она слова поэта, или наоборот. Наконец Хвостов, оправившись от ошеломления как вор, застигнутый врасплох, медленно выпрямился и вдруг визгливо крикнул:
— Вот он! Один из ваших врагов!
Третий звериный рев, перекрывший все предыдущие, сотряс всю рощу в радиусе двух километров, и толпа сумасшедше бросилась на поэта.
Звезды посыпались из его глаз. Он почувствовал, как его тело полетело в толпу, будто в бушующее море, как понесла его куда-то стихия ног и кулаков, будто пловца смытого с палубы. Он чувствовал, как крошатся зубы, трещат суставы и ломаются ребра, а стихия продолжала его швырять с размаху то об обшивку днища, то о бетонные сваи…
Очнулся Полежаев в лазарете административного домика на жесткой кушетке, перевязанный с ног до головы белоснежными бинтами, и первое, что он увидел, склонившуюся над ним ухмыляющуюся физиономию козлобородого.
— Здорово они вас уделали, — посочувствовал он искренне. — Звери! Что ни говорите — звери. Неуправляемая толпа! Только мое магическое влияние спасло вашу жизнь. Любят они меня, подлецы…
Полежаев не чувствовал тела и не мог говорить, потому что на челюсть была наложена шина.
— Да… — задумчиво вздохнул козлобородый, — эти архаровцы пойдут за меня в огонь и в воду. Вот что может сделать горсточка желудей. А как они вам нравятся в роли штурмовиков? — рассмеялся вдруг Хвостов.
Полежаев закрыл глаза, и ему захотелось потерять сознание или провалиться в преисподнюю лишь бы не видеть и не слышать этого человека. И будто уловив безрадостные мысли Полежаева, Хвостов вздохнул притворно:
— Ничего-ничего… Терпите!
Через некоторое время в комнату вошел угрюмый старик в черной робе и что-то шепнул своему начальнику на ухо.
— Весьма вовремя! — воскликнул Хвостов. — Ведите ее сюда! Да-да, сюда в лазарет. — Вошла Наташа, сопровождаемая здоровенным молодым парнем. Увидев перевязанного поэта, она побледнела и затряслась.
— Ну что, милая? — обратился к ней ласково Хвостов. — Ослушалась меня? Все-таки не вколола третий укол… Пожалела живого классика.
— Нет-нет, — залепетала Наташа, — я колола… Я всем колола и ему вколола. Спросите у него самого.
— Знаем такие штучки, — расплылся в улыбке Хвостов. — Глюкозу ты ему вколола! Да-да, глюкозу!
— Нет-нет! — продолжала Наташа. — Я хорошо помню…
— Вот видишь, чем кончается ослушание? — перебил громко козлобородый. — Переломанными костями! Он должен сейчас наслаждаться жизнью и прихрюкивать от удовольствия!
Голос его приобрел металлический оттенок. Наташа расплакалась.
— Может, я перепутала шприцы, но не специально… Ей богу не специально. Простите…
— Несите пробу, - вздохнул Хвостов.
Наташа с визгом бросилась на колени. Ее грубо подняли. Старик в черной робе молча принес чемоданчик со шприцами и тарелку желудей.
— Вы говорите, что человеческая воля устоит перед чем угодно? — промурлыкал Хвостов, сверкнув очками на бедного поэта. — Демонстрирую специально для вас!
Истерически визжащей Наташе закрутили руки за спину, заткнули рот и, закатав по локоть рукав, лихо всадили в руку шприц.
Наташа утихла. С минуту была не в себе. Взгляд ее затуманился, отупел, затем стал сумасшедше блуждать по комнате. Наткнувшись на тарелку с желудями, ее зрачки расширились до невероятных размеров. Она с визгом вырвалась из рук здоровяка и сумасшедше набросилась на тарелку. Было жутко смотреть, как она жадно со стоном пожирала желуди прямо с кожурой. Отпав от тарелки, она жадно обвела глазами лазарет, и Полежаев не узнал ее лица. Это была морда ненасытной куницы.
— Сволочь! — выкрикнул поэт и от прострелившей его боли потерял сознание. Козлобородый яростно подскочил к кушетке и наотмашь три раза ударил поэта по скулам. Потом опомнился. Взял себя в руки.
— Укол, — сказал он, сдерживая в себе злость, — немедленно!
Подошел старик в черной робе и без лишних слов вколол Полежаеву «желудин» прямо через бинты. Парень тут же с готовностью поднес тарелку с желудями.
— Но он без сознания, — удивился парень.
— Ничего… Скоро придет в себя, — процедил сквозь зубы директор.
— А разве препарат действует, если его сразу не закрепить желудями? — преданно спросил парень, подхалимски моргая глазами.
— Должен действовать! — рявкнул Хвостов и вышел вон.
Несколько дней лежал в лазарете Полежаев без движения. Даже неосторожный вздох причинял ему невыносимую боль во все теле. Старик в черной робе угрюмо и грубо поил поэта из жестяной кружки мясным бульоном. Насколько серьезно был искалечен Полежаев, никто не говорил. Ему не накладывали даже никакого гипса и не делали перевязок. Ночами Полежаев стонал от невыносимой боли в груди и в суставах. Забывался только под утро. Утром его будило отвратительное хрюканье на площади во время завтрака, а во время обеда он ежедневно слышал из лазарета возбужденную речь Хвостова с кабины ЗИЛа.
После своей речи багровый и довольный собой Хвостов непременно навещал больного поэта. Он долго и отвратительно рассуждал о дальнейших своих планах преобразования мира, вскользь упоминал о Наташе, о том, что она прогрессирует и уже просится в команду Ниф-Ниф, и что ее недоступность и добропорядочность как рукой сняло после двух кубиков; теперь она за два желудя отдается любому встречному. При этом козлобородый хохотал и уверял, что «желудин» обнажает истинную потаенную суть каждого человека.
«Посредственность, опьяненная властью, всегда неистова, — думал Полежаев, слушая Хвостова. — Не нужно бояться убийц и садистов — их по крайней мере видно. Нужно осторожней быть с посредственностью, из которой вся эта братия исходит. Для человечества нет ничего опасней бездарности, возомнившей себя гениальной. Художник, уходящий в политику, кончается как художник и начинается как посредственность, ибо игра политики — это тоже игра посредственности. Как гений всю жизнь жаждет свободы, так бездарность всю жизнь алчет власти, но самое отвратительное, достигая ее, она втягивает в свою мышиную возню лучшую часть человечества».
Так думая и слушая бредни Хвостова, Полежаев однажды не выдержал и бросил ему с кушетки:
— Вы слишком бездарны, чтобы правильно осмыслить изобретенный «желудин».
Кровь бросилась в лицо козлобородому. Чтобы не показать своего волнения, он сразу выбежал из лазарета, буркнув в ответ что-то невнятное.
«Как он догадался, — изумился Хвостов, — что „желудин“ изобретен не мной?» Но самым досадным было то, что Хвостов действительно до конца не понимал, кого хотел удивить этой жидкостью восемь лет тому назад один бедный спившийся аспирант из сельскохозяйственного института. Аспирант толкался со своим изобретением во все НИИ и конторы, но наталкивался только на раздраженное недоумение.
Именно в это время Хвостова освободили от должности ответственного секретаря, и за этого пьянчужку бывший секретарь уцепился как за соломинку.
Аспирант на себе испытывал свое изобретение и без конца пожирал на глазах у изумленного Хвостова желуди. При этом пояснял, что все же главный смысл его изобретения — философский. «Дело не в кубиках, — говорил он, — дело в чувстве меры. Только чувство меры и терпение спасет человечество. Но человек тугоух и не верит на слово, — сокрушался аспирант, — и в Древней Греции специально спаивали рабов, чтобы наглядно показать, до чего человек может дойти… И знаете, это действовало…»
Но сам изобретатель не обладал никаким чувством меры и волей, и с каждым днем становился все прожорливей и невменяемей. Он толстел не по дням, а по часам, и при этом похрюкивал… И в одно прекрасное утро, когда пришел к нему на квартиру бывший секретарь… А впрочем, тот невеселый год Хвостов почему-то не любит вспоминать, хотя то время дало ему возможность безвозмездно завладеть «желудином».
От внимания поэта не ушло замешательство Хвостова. Теперь он был уверен, что препарат бывший секретарь также украл, как крал стихи молодых поэтов. И однажды он спросил у угрюмого старика в черной робе, где тот человек, который изобрел «желудин»?
— Съели его, — мрачно ответил старик.
Как и любому поэту, Полежаеву ответ старика показался метафорой. Кому как не ему было известно, что молодые таланты сначала обкрадывают, потом съедают. Потом, когда сожрут полностью, начинается мародерство. Госкомиздат на именах талантливо съеденных литераторов, наконец, начинает зарабатывать свои миллионы, как зарабатывал он на Булгакове, Зощенко, Высоцком…
Полежаева вдохновил прямой ответ старика. Ему показалось, что от старика веет сочувствием. Сначала поэт пытался выспросить у него все про Наташу, но старик только хмурился, и скоро Полежаев увидел Наташу за окном. Увиденное потрясло его. То, что раньше называлось Наташей, теперь являлось страшным и озлобленным животным без названия, пожирающим рассыпанные желуди вместе с землей. Тело ее было оплывшим, глаза навыкате. Безобразно выпирали вперед нижние зубы, уже успевшие пожелтеть.
Полежаев не мог больше минуты смотреть на нее; отвернулся к стене. В ту же секунду он решил, что больше здесь оставаться нельзя. Когда пришел старик, он спросил у него прямо, можно ли отсюда сбежать. Старик ничего не ответил. Но через два дня после завтрака случайно оставил на столе кухонный нож и фонарик.
Полежаеву не представляло труда дотянуться до этих предметов и спрятать их у себя под подушкой. Бежать он решил этой же ночью. Суставы и ребра еще болели, но челюсть уже двигалась.
Ровно в полночь, когда в санатории погас последний фонарь, Полежаев тихо перерезал все свои бинты и, сбросив на пол шины, сделал первую попытку встать. Ступил на правую ногу, все его тело от бедра прострелило как из револьвера, и он со стоном повалился на кушетку. Полежав минут десять и поскрипев зубами, он попробовал встать опять, и опять свалился носом в подушку. Наконец в третий раз, осторожно ступив на левую ногу, ему удалось доскакать до двери и опереться о дверной косяк. Тут же подвернулся черенок от лопаты, который, вероятно, не был случайным, как и нож с фонарем, и при помощи него поэт вышел на крыльцо. Ночь была лунной и тихой: ни ветерка, ни шороха. «С богом!», — сказал сам себе Полежаев и осторожно тронулся с места.
Потом стрелять в правом бедре стало реже, и Полежаев, повеселев, решил отыскать Наташу. Он был убежден, что сумеет повлиять на нее, как повлиял на хрюкающую толпу.
Через двадцать минут Полежаев вошел в ближайший барак, откуда доносился напористый хрюкающий храп, и стал лучом фонарика вышаривать из темноты спящих мужчин и женщин. Безобразные картины, свидетельствующие о полном аморальном растлении команды Ниф-Ниф, открылись перед ним. Но Наташи среди спящих не оказалось. Не оказалось ее и во втором бараке… В третьем — луч его фонаря наткнулся на что-то ужасное: очень жирное и белое в одежде существо с человеческими руками и ногами храпело на нарах, и на морде его вместо носа сжимался и разжимался розовый свиной пятак, а изо рта на верхнюю губу выпирали два желтых клыка.
Полежаев вскрикнул от неожиданности и со всех ног помчался вон из барака, совсем забыв про свои боли в правом бедре. Он мчался под зловещей холодной луной и зубы его стучали. До жути захотелось увидеть кого-нибудь в человеческом облике.
Он залетел в сторожку к старику и направил на его сонную физиономию луч своего фонарика.
— Где Наташа! — крикнул он.
Сторож недовольно завозился и нехотя ответил, что она перевелась в команду Нуф-Нуф.
— Что за команда и где находится? — кричал, трепеща от страха, Полежаев.
— Тебе не найти, — ответил мрачно сторож и повернулся на другой бок.
О команде Нуф-Нуф сторож не знал ничего. Единственно, что ему было известно, что там кормят желудями три раза в день.
— Я уматываю, — сказал поэт сторожу, уверенный, что тот не ударит палец о палец для его задержания.
— Это ваше право, — ответил сторож равнодушно, и Полежаев вспомнил, что директор кооператива в первый день их знакомства говорил то же самое.
— В какую сторону топать? — нагло напирал поэт.
— А в какую ни топай, все равно вернешься.
Последние слова старика как-то странно отпечатались у Полежаева в голове, и он, больше не сказав ни единого слова, вышел наружу. Без какого-либо страха он пересек лагерную площадь, миновал дежурную будку, в которой мелькал огонек сигареты, и вышел за ворота, которые даже не оказались запертыми.
Через несколько минут он вошел в лес.
Чтобы запутать следы на случай погони, Полежаев взял градусов на шестьдесят вправо и вскоре наткнулся на просеку. Немного подумав, он решил идти просекой, потому что это быстрей, а если будут догонять — в ночном лесе за километр слышатся шаги, он успеет спрятаться за ближайшие деревья.
Но никаких признаков погони сзади не чувствовалось, и бедро уже почти не болело, и поэт потихонечку набирал ход… и все складывалось прекрасно, но никак не выходили из головы последние слова старика. «С какой стати я должен вернуться? — удивлялся он и прибавлял шаг. — Буду идти день и ночь, неделю, месяц, пока не выйду к шоссе, а там до ближайшего села, и сразу к участковому…»
Прошел час или два. Полежаев не снижал скорость шага и совершенно не чувствовал утомления. Бедро болеть перестало, напряжение спало.
Когда он вошел в дубовую рощу, уже стало светать.
Шальная радость переполнила всю его грудь. Вот где можно без нервотрепки, наконец, насытиться самой чистой и прекрасной в мире пищей, которая удвоит его силы и быстро выведет к шоссе. Он подобрал по пути несколько желудей и тут же проглотил их вместе с кожурой.
Ощутив невероятное блаженство, он бросился с фонариком под дуб и даже хрюкнул от предстоящего удовольствия. Затем возбужденно ползал на коленях и, проглатывая желудь за желудем, плакал от счастья, а в переходах между дубами сумасшедше хохотал. Он уже не обращал внимания на боль в скулах, на заново разнывшееся бедро, на севший фонарик, на то, что уже давно наступило утро, и его могли хватиться.
Живот его теперь приятно отягощался самой чистой и благородной на свете пищей, а он все продолжал ненасытно ползать между дубами.
Зинаида Полежаева сидела в кабинете зам. редактора областной газеты Закадыкина и, дымя ему прямо в лицо своей сигаретой, продолжала без умолку доказывать:
— Вы просто все тут отупели от этих прокуренных стен, и до того огрубели, что уже не понимаете элементарного: легкоранимой души поэта. Вы не имели права давать опровержение! Мы все осуждаем его! А за что? За крик души? Но это не его личный крик! Это крик всего народа. Так почему же пинки и подзатыльники получает только поэт?
Закадыкин открывал рот и пытался вставлять что-то умное, но не успевал, поскольку Полежаева молотила без передыху.
— И как вы тут не поймете, — продолжала она, закатывая глаза, — что если он решился на такое отчаянное признание: «Не люблю я Отчизну», значит, это у него болит. У кого ничего не болит, тот пишет противоположное, чтобы не навлечь на себя неприятностей, а сам потихоньку строит двухэтажную дачу.
— Совершенно верно! — наконец вклинился Закадыкин. — Мы прекрасно понимаем Александра! Его боль — это наша боль. Но пойми, решение не печатать больше Полежаева приняли не мы, а они! Это их газета! Понимаешь? Их! Это их орган печати! Да если бы у нас была собственная газета! Знаешь, какой бы у нее был тираж?
— Ну, хорошо! — не унималась бывшая супруга поэта. — Если вы получили такое указание, ну и не печатали бы его! Молча! Но зачем от всей редколлегии печатать позорное опровержение?
Закадыкина спас от объяснения телефонный звонок.
— Алло! — крикнул он возбужденно в трубку, — Алло! Что за черт… Прекратите хулиганить! Сколько можно.
— Вот скоты, третий день хрюкают, — бросил Закадыкин с досадой, водворяя трубку на место.
— Это намекают на «Свинарник» Полежаева? — спросила Зина, строго сверля Закадыкина взглядом.
— Не знаю, не знаю, — развел руками зам. редактора, смутившись, и, желая перевести разговор на менее щекотливую тему, вдруг вспомнил; — итак, ты говоришь, куда он собирался? Опять в Париж? Но это с ним бывает! В первый раз что ли! Выпустит в Париже книгу и вернется… А если серьезно, мне кажется, он где-нибудь в Москве по издательствам мотается.
— Но для чего он выписался? — всплеснула руками Полежаева. — И главное, в листочке убытия написано что-то неразборчиво, как бы специально, чтобы не искали.
— Странно… — почесал затылок Закадыкин. — Может, он к какой-нибудь бабе нырнул? Тогда, тем более, зачем выписываться? А в милицию ты обращалась?
— Знаешь, обратись! — оживилась Полежаева. — Мне, как бывшей жене — что-то мешает. А ты как журналист обратись!
— Что ж, придется обратиться, — вздохнул Закадыкин и, немного подумав, спросил, — ну хоть что-то он тебе говорил в последний вечер?
— Знаешь, чушь порол о Древней Греции, о чистой пище… Пьян был в стельку!
— О чистой пище? — подпрыгнул на месте Закадыкин. — Черт! Как же я раньше не догадался. Наверняка он в кооперативе «Возрождение»! Да, он мог клюнуть на их вывеску! Добродетели свинячьи!
— Что за кооператив? — с тревогой спросила Полежаева.
— Выращивают породистых свиней, которых почему-то отправляют за пределы области. И еще проводят милосердную миссию. Собирают синюшников!
Полежаева расплакалась.
— Это он из гордости… Я виновата! Предпочитает жить с синюшниками, чем в нормальной семье… Закадыкин, сходи в этот кооператив и найди его!
Опять зазвонил телефон. Полежаева остервенело вырвала из рук Закадыкина трубку и, послушав с минуту, крикнула угрожающе:
— Эй, вы там, на проводе! Если вы не прекратите хрюкать, то вами займутся органы КГБ!
И вдруг она вся напряглась, приподнялась на стуле и взвизгнула на всю редакцию:
— Полежаев, Полежаев! Это ты? Ты плачешь? Тебе плохо? Приходи домой, милый! Приходи, я жду…
Полторы недели ползал Полежаев по дубовой роще и все никак не мог остановиться, и все никак не мог насытить свою безразмерную утробу грязными сырыми желудями. Рассудок его изнывал и бил тревогу, но больше никакие силы не могли противодействовать этой непонятной поросячей страсти. От ползаний по земле у бывшего поэта наросли огромные жесткие мозоли на ладонях и на коленях, бока его безобразно ожирели, брюхо отвисло до земли. От одного положения на четвереньках шея с головой и спиной стали представлять собой что-то монументальное, в результате уже невозможно было поднимать голову кверху без дикой боли.
Целыми днями напролет, от едва брезжащего рассвета, до кромешной тьмы, Полежаев продолжал обжираться желудями, а ночами не мог заснуть от холода. Все настойчивей в голову стала закрадываться мысль о возвращении в санаторий: там, по крайней мере, тепло в бараках, и не надо ползать на коленях в поисках пищи…
Его, изрядно оплывшего и с трудом передвигающего ноги, встретили в лагере с полным равнодушием, без малейших признаков удивления. Тут же ему отвели место на нарах в бараке, и вместо лохмотьев дали более просторную одежду.
Теперь ежедневно в обед он покорно выслушивал все взволнованные бредни Хвостова с кабины ЗИЛка, а потом вместе со всеми с непроизвольным рыком бросался в драку за горсть самой благородной и чистой пищи на земле. Он все более жирел и все более терял человеческий облик. Единственно, что доставляло ему истинные страдания — это нехватка желудей, и однажды он попросился перевести его в команду Нуф-Нуф.
Директор лично отвез его на собственных «жигулях» в третий по счету санаторий кооператива «Возрождение». Но санаторий Нуф-Нуф оказался вовсе не санаторием, а обыкновенной свинофермой.
— Пожалуйста! Прошу любить и жаловать! Самые счастливые обитатели нашего кооператива, — расхохотался козлобородый, видя растерянное изумление Полежаева. — Правда, внешний вид у них не совсем человеческий, но чтобы быть человеком — не обязательно иметь внешность.
Перед взором Полежаева предстало четыре сотни огромных лощеных свиней, разгуливавших сыто между корыт.
— Располагайтесь! — весело продолжал козлобородый. — Будьте здесь как дома! Знакомьтесь с вашими новыми товарищами… Кстати, не такие уж они и новые (директор похлопал по спине огромного пестрого борова). Вот ваш старый знакомый! Узнаете?
И Полежаев узнал Марлинского.
— А вот еще один! — воскликнул бывший секретарь, пытаясь схватить за ухо породистую белую свинью, чмокающую что-то в корыте… И Полежаев узнал Мятлева.
— Да, кстати! — не унимался директор. — Обратите внимание: ваша знакомая дама! Видите ее? Да вот же, в луже! Почему-то с тех пор, как сюда перевелась, не вылазит из грязи ни днем, ни ночью. Неужели так боится ножа, бедняжка?
Полежаев в холеной белой свинье, блаженно развалившейся среди дороги на солнышке, узнал Наташу…
Но кроме изумления, никаких отвратительных чувств свиноферма у Полежаева не вызвала, и взгляд его томно блуждал по грязным и опрокинутым корытам, наполненным которые доверху, которые наполовину спелыми желудями. В голове его была единственная мысль, что тут ему с человеческими руками будет возможность разгуляться, тут он, в отличие от других, сумеет загрести под себя желудей.
Такая его реакция на увиденное удивляла и раздражала козлобородого. Лично сам он пережил глубокое потрясение, когда на его глазах бедный спившийся аспирант превратился у себя на квартире в свинью…
— Может, вы не хотите здесь оставаться, может, вы хотите вернуться обратно в санаторий Ниф-Ниф? — допытывался козлобородый у бывшего поэта.
Полежаев отрицательно затряс головой, и слюнки потоком потекли у него изо рта. Было заметно, что он только и ждет момента, когда уберется или куда-нибудь провалится, наконец, этот нудный и назойливый тип с козлиной бородкой.
Через две недели Полежаев уже не мог говорить. Сначала говорить не было никакой необходимости, а потом он разучился. Не было необходимости и подниматься с четверенек на ноги… а загребать руками пищу под себя оказалось только пустой тратой времени. Мордой в корыто удобней. Постепенно нос у него стал превращаться в свиной пятак, а из боковых нижних зубов наметились клыки…
Но иногда Полежаев прозревал. В его мозг непрошено, как весенний ветер в форточку, неожиданно врывалось воспоминание, и он удивлялся, что когда-то был поэтом, но это казалось таким давним и мутным, будто из какого-то неразборчивого сна. Вспоминались внезапно друзья, жена, дочка, вспоминались стихи, сюжеты, замыслы, и однажды он очень ясно вспомнил редакционный телефон своего друга журналиста Закадыкина.
Однажды после обеда, когда сторож завалился спать где-то за фермой, Полежаев прокрался в сторожку и набрал номер телефона редакции. В ту же минуту, к своему великому изумлению, он услышал отчетливо голос Закадыкина, значит, та, старая жизнь не была миражом, значит, ничего ему не приснилось, значит, все, что ему приходило в голову в перерывах между желудями, было правдой!
Он попытался что-то крикнуть в трубку, но слов у него уже не получилось, а прозвучало только громкое безобразное хрюканье. Несколько раз подряд дозванивался он до своего лучшего друга, и ни разу не смог выговорить ни единого человеческого словечка. И однажды, в очередной раз набрав запретный номер, он неожиданно услышал голос своей бывшей жены, и только тогда окончательно понял, что ему уже не суждено вернуться к своей бывшей человеческой жизни. И внезапные рыдания прошибли, наконец, его грубую свиную оболочку…
Однажды, уже поздней осенью, по огромной свиноферме Нуф-Нуф разгуливали среди свиней и корыт журналист областной газеты Закадыкин и директор кооператива «Возрождение» Хвостов.
— Да-да! Был у нас весной в кооперативе такой Полежаев, — говорил директор, — хорошо помню! Жаль, что не долго. Где-то меньше месяца… Сами понимаете — поэты народ не усидчивый. Куда поехал? Откуда же мне знать?.. Знаете, я его заявления, о приеме и об увольнении, храню как память, как реликвию. Кто знает, может лет через двадцать люди признают в нем гения…
Закадыкин вглядывался в напряженное лицо директора, в его жиденькую козлиную бородку, самодовольно оттопыренную нижнюю губу и с неимоверными муками вспоминал, да где же он мог его раньше видеть?
— Странная порода у ваших свиней, — говорил Закадыкин, — никогда не думал, что свиньи могут достигать такой величины. Скажите, как вам это удается?
— Разумеется, не за счет комбикормов, — хитро улыбался директор, — только благодаря замечательной естественной пище. Кстати, знаете ли вы какая на земле самая чистая пища?
Закадыкин искренне выкатывал глаза, глазея по сторонам, отваливал директору кооператива комплимент за комплиментом, рассыпался в благодарностях от имени народа, утверждая, что именно такие бескорыстные кооперативы поднимут наше государство до мирового уровня. Не упустил он возможности и слегка пожурить кооперативщиков за то, что они не являются патриотами своей области и отправляют мясо куда-то на другой конец страны, но он очень надеется, как и все местное население во главе с Обломовым, что в магазины их города тоже будет кое-что перепадать.
Козлобородый скромно улыбался, и поскольку уши у него от официальных комплиментов не вяли, Закадыкину вдруг показалось, что все это уже было, и все это уже кем-то пережито, и опять он подумал, да где же он встречался с этой козлиной бородой? Директор тут же пообещал с барским гонором, что со следующего квартала завалит родную губернию первосортной свининой, и в знак достоверности решил отвалить редакции небольшой скромный подарок в виде первоклассного борова.
— Выбирайте любого! — небрежно бросил Хвостов и, видя смущение полуголодного журналиста, подбодрил, — кооператив наш не беден, и мы себе можем позволить такие подарки! Не стесняйтесь! Ну, хорошо, если вы не решаетесь, тогда выберу я.
В ту же секунду боров, на которого указал Хвостов пальцем, почему-то показался Закадыкииу похожим на пропавшего Полежаева. Журналист изо всех сил зажмурил глаза и затряс головой. «Переутомился», — подумал он и услышал, как отчаянно визжит только что пойманная свинья, которую четверо здоровенных *** сынов тащили на скотобойню. Там ей перерезали глотку, и Закадыкин, слыша ее предсмертные хрипы, почему-то вспомнил последнее стихотворение своего друга:
Нужно быть, вероятно породы свинячей,
Чтоб на пойло пустить всю российскую кровь.
Все вы **** дети, и твари собачьи,
И фальшива мохровая ваша любовь.
Когда журналист областной газеты любезно прощался с директором милосердного кооператива, уже темнело. Над головой нависли тяжелые сонные тучи, и Закадыкин изо всех сил старался сдержать зевоту. Он лихо тряс директору руку и опять вспоминал, что определенно где-то встречался с этим человеком, и кажется в журналистской среде… Ну, да черт с ним!
В багажник «жигуленка» погрузили огромную свиную тушу, и «жигуленок» тут же тронулся с места.
— Да! — вдруг вспомнил директор кооператива, крича вслед отъезжающей легковушке. — Не забудьте выполнить мою просьбу!
— Объявление? Обязательно дадим! — махнул в ответ Закадыкин и откинулся удобно на заднем сиденье. «Ну, вот и новый день прошел, — сонно подумал журналист и закрыл глаза. — Опять вроде ничего не сделал, а устал как собака. Ничего, теперь домой… Впрочем, нужно заехать в редакцию и дать это объявление…»
«Приходите в любое время дня и ночи! Если вам некуда идти, если вы разочарованы в жизни, если вы устали от вечного хамства, лжи, равнодушия, если вы уже не можете бороться за место под небом, за кусок хлеба, за право хоть как-то наладить свой быт, кооператив „Возрождение“ ждет вас!»
Автор - Александр Андрюхин.
Источник.
Новость отредактировал Estellan - 12-07-2020, 23:31
Ключевые слова: Желуди свиньи поэт желуди