Из жизни Забредова Н.В.
«Петербургский сон»Такой тощий подъезд в улице Галерной, где жил Николай Валентинович Забредов, легко вписался бы даже в его лысеющую от хлорного отравления комнатку, особенно в часы отчаяния; и это несмотря на то, что отчаяние самого Николая Валентиновича с трудом помещалось в его тело. Болезненное его существование разливалось помоями под смятой, выцветшей кожей. Хилой кровью лилось оно с мозга, шипевшего мочалкой среди едкого тумана; в голове у Забредова была ванная с окном в алеющую черноту подъезда; пахло прохладной водой. Забредов очень боялся своей головы и шипевшей в ней мыльной пены.
«Вдруг потоп? А если рухнет дом? Куда же голова-то моя покатится?!»
Замыленное окно ванной видело соседей у собственных дверей: крепких, румяных, упитанных, с авоськами, портфелями – дышавшие живостью, строили они свой мелкий, только им знакомый быт, за пухлыми дверями квартир. Один только раз изумилось окно, когда мимо пролетел, вместо очередного пальто, гроб: закрытый, сытый. И ошарашенный Забредов скребся мочалкой еще сильнее, будто стремился растворить себя в мыле, ведь тогда ему не придется умирать. Чтобы отвлечься от скверных мыслей, воображал, будто глядит на изрытое морщинами лицо своего дома, но и та картина испугала его: цвета скисшего солнца фасад улыбался беззубой пастью, выплюнув недавно виденный Забредовым гроб, как выплевывают шелуху…
Впрочем… что же?
Абрисы каменных ангелов падали в лужи, целовали булыжную грязь.
Ступеньки намертво за грязь цеплялись, обиженно катились в глухонемую пропасть оконных бликов. За ними зияло безликое ничто, но снаружи был – Петербург; однозначно был лишь потому, как стучал издевательски часиками в мозгу Николая Валентиновича, камни мучительной жизни кидая в сознание, где разлетались они комьями мокрой грязи.
Был – Петербург. Грязный, пропахший телами, был он вне походившего на гипсового паяца Забредова, и в то же время – сжирал изнутри могильным червём, к существованию которого сам Забредов питал особую ласковую ненависть:
- Малохольненький… Уродчик, червиночка моя! – подзывал Николай Валентинович из рыхлых, землистых себя-недр могильного червя, убеждаясь тем самым, что сам до сих пор жив. Таким образом, Забредов являл собой могилу, в которой пока еще никто не умер. Внутренняя рыхлость Николая Валентиновича, мякотная и вязкая, как бесплодный невский ил, спала в тисках его гипсового тельца; сквозь рыхлость эту внутренний червь прогрызал, - вот умора, - путь к сердцу кормильца, к стучавшим часикам, чей стук отлетал к мыльному мозгу и глухо отскакивал к черепу…
Беспутные эти попытки похожи были на ежедневный путь Забредова в город; выбросив Николая Валентиновича за гниющие фасады, ронял его невский ветер на мостовые, и грыз Забредов воздушные дворцы, скрипя костями. Он хотел быть распятым где-нибудь на Петропавловском шпиле, заместо золотого ангела. Когда бездонный колодезный град оказался б под его ногами, плюнул бы он на него, и в особенности – на соборные солнца куполов. Плюнул бы и на погосты, став эдаким неземным существом, однако же, телесным. Вот это-то больше всего и бесило Николая Валентиновича – невозможность побега от матерьяльности. Бежать из Петербурга также было бесполезно: любой дом однажды обглодает его до смерти, в деревне же Забредов не выжил бы; без хлорно-мыльного удушья и золотого шпиля, мерцавшего вдалеке, с ним приключилось бы чего похуже гибели.
Пересчитав копейки в ящичке стола, Забредов завершил еще один свой вечер, прислушиваясь к желудочной пустоте.
Февральские закаты он любил. Около шести золотилось свежим чаем небо, оставшись по краешкам чуть синеватым, и горячим паром дышал фонарь над розовощеким крендельком кондитерской вывески. Небо казалось Николаю Валентиновичу фарфоровым блюдцем, синим. Из такого в детстве он пил чай, в наверняка несуществующей нынче голубой квартирке на Васильевском. Вспоминалось Забредову, как мягко обдувала она его вспотевший детский лоб, спавший в чайной дреме под тугими белыми локонами, и скупая слеза катилась по старой и бумажной будто бы щеке, выцветшей, как прогоревший пепел. С замиранием изрыхленного сердца Забредов вдыхал бледными сухими глазами чайное небо, теплую эту бездну, в глубинах которой не было никаких тел, только сладкий влажный пар. Но и тот стекленел, когда скисал закат над Петербургом. Как любил Петербург скалиться безмолвно в своё тихое нутро, в свою земляную утробу, скалиться улыбками тех, чье существование выгрызал из тел человеческих!..
Обласкав морщинистый лик его, каждое окно погладив – как гладила бы нежная мать угасающее, глухое ко всему дитя, - солнце кровилось; изрезанное шпилями, утекало оно в разверзнутые льдами невские зеркала.
Мерцавшая в этих лучах комната дышала холодной водой в железном подмигивавшем тазике, заготовленной еще днем, для ночного мытья. Забредов обыкновенно набирал ее около трех в сырой ванной, под трубное клокотанье, и волочил ведро по визжащему кафелю до комнаты, чем вызывал истерику жирного младенца за стеной. Неизменность блошиной суматохи, припорошенной мокрой пылью, каждый миг была готова прыснуть раскаленным жиром, шикнуть гарью, растечься сальностью…
- И комнат много мне, и мира мало… - напевал Николай Валентинович, уносимый куда-то в сон, сквозь кровать, этажи; потом упал в подвал, и! – сквозь рыхлую землю нёсся стремительно вниз, пролетая и могилы: где-то спали, где-то пили и целовались. Виделись и давно почившие знакомые, средь которых увидал повешенную мать свою, и странствующий в за-петербургских пустошах Забредов радостно махал им руками, мол – посмотрите, каков я стал! И свобода рвала просыпавшееся сердце, будто и оно, навеселе, выпрыгивало из самого себя, чтобы далеко-далеко улететь, а прошлое растаяло маревом где-то на самом краешке маленького ума. Червь же тихо спал, почему-то злорадно хихикая возле утробы, пустой и гулкой, как беззвездное ночное небо.
«Чудеса! Чудеса!» - кричал в пустоту Николай Валентинович. - «Слышь, мать? Ничего не болит, никого не надо!»
Вдруг ожила пустошь, будто разбуженная счастливым воплем: хорохорились ели, взошла луна; упал откуда-то подгнивший пенёк, из-за которого уставилась на Забредова его мать, поправлявшая удавку на распухшей, синюшной шее.
- Айда с нами водочку? – озорно подмигнула покойница красным глазом, похабно подбирая лохмотья рваной юбки. - Нам Никанор вечерком снёс, ну до чего же он хороший человек! А ты, Николенька… болван ты этакий!
Опешивший сын её только вскинул истрескавшиеся от хлорки ручонки, и, визжа, провалился в бездну, где ждал его мерцавший шпиль Петропавловки: с одной стороны Николая Валентиновича передразнивал надменный позолоченный ангел, с другой – сотрясал хохотом Неву дьявольский всадник:
- Ишь, куда полез, черт старый. Сиди смирно, а не то… - прогудел кто-то над головой, когда Забредов очнулся в кровати на час раньше обычного от больной головы, нестерпимо сжатой гулким призраком сна.
«Прогулка над Невой»
Николай Валентинович проснулся в удушливой своей комнатушке, будучи полным решимости сделаться счастливым, причем сегодня же. Счастье обыкновенно вливалось в его ноздри мыльным запахом, и Забредов засобирался на Невский проспект, за счастьем, коим грезил с самого начала своей болезни, любив приговаривать: «Вот поправлюсь только…» Тогда, пару лет назад, он вздымался, пыхтя, по лестницам от кабинета к другому, покупал здоровье в пустых, выбеленных аптеках, но оно никак не приживалось в отяжелевшем теле, а карманы же становились невесомее, и отчаявшийся от своей инфлюэнцы Забредов понял: в теле не бывает счастья, покоя и порядка. Могильный червь, порожденный букашками инфлюэнцы, рыхлил вязкую мякоть под треснувшей от хлора кожицей, и пробирался к сердечной шкатулке, бренчавшей какую-то незатейливую песенку из детства, когда тот был еще Николенькой.
Николай Валентинович проснулся для своего счастливого дня, к которому готовился, наверное, всю жизнь. Приятно тяжелели от копеек карманы его старенького, но всегда чистого пальто, отчего наш герой даже пытался решить, о чем мечтать ему в первую очередь: о мытье, или же о стирке полотенца, затасканного до дыр. До чего приятно помечтать!...
Решил остановиться на стирке полотенца, чтобы после смыть, купаясь, с самого себя брызги, оставленные мылом во время стирки.
«Как же все правильно! Наконец-то!» - довольно вынырнул в улицу Николай Валентинович.
Галерная встретила его солнцем и капелью, звук которой Забредова необычайно порадовал, а мимолетом возникала у него даже сладостная мысль о том, что калоши успеют, загрязнившись, тут же помаленьку очиститься. За Николаевским мостом дремал Васильевский остров, сладкий мирок детства и былого счастья. Дабы не тревожиться воспоминаниями, Забредов побрел к собору, к Исаакиевской площади.
Пар, валивший изо рта и носа, напоминал Николаю Валентиновичу о чайном бездонном небе, и оттого в желудке делалось теплей; голова же переставала бурлить, и более Николая Валентиновича не преследовали ни мыльный треск, ни раны истоптанной жильцами парадной, и, казалось, успокоение влилось приятной прохладой в клетки тощего тельца, застыв внутри него, как несмываемая ржавчина.
Ржавели в кровяной испарине петербургские организмы: десятки бесконечных лет плюют они повсюду едким ядом и коченеют в трупном естестве. Яд стекал в раскрытые ветром мучнистые лица, по каплям падал в котелки черепов, где кипел, оседая в головах липкой копотью сумасшествий.
В своих неторопливых блужданиях у потускневшего пятна соборного купола, подъятого в серую бездну истуканами колонн, Николай Валентинович зачем-то силился вспомнить, как он впервые увидел изнанку своего ненавистного тела, и, кажется, память его воскресила октябрьский вечер: вычерченные по линейкам улицы залиты серой грязью и желтизной фасадов; следом вонзались в улицы и площади петербургские организмы домов, вылепленные чумною рукою – да, он видел все это. Видел, и ощущал боль в каждой ржавой язве своей спины, горбато набухшей и давившей тело, как крыша; нервы щетинились проводами, жилы зеленели покрашенными отопительными трубами, и хилое тело Николая Валентиновича жадно впивалось в топь улицы, увязшей в мутном болоте талого снега. Забредову представилось на миг, что его вязкое нутро, застывшее ржавчиной, снова выстроилось в гулкую парадную, где пахло чужим затхлым бытом. Для Забредова телесность была невыносима, и он порой с ужасом глядел на соседские рты, в которых расщеплялись на липкую кашу красивые, румяные хлеба, нежные и мягкие, как щеки молоденьких девиц, и от такого убийства свежей плоти Николаю Валентиновичу делалось дурно. Чумная рука, некогда лепившая Петербург из тел, рассыпавшихся на атомы, сжимала Забредову желудок. Закопченная кухня выплевывала Николая Валентиновича в усеянный бусинами чужих глазок коридор; изведенный тошнотой, Забредов поскальзывался, и к тому моменту, как раскрывал рот для крика, оказывался глядящим пусто и пугано в морщинки старой чугунной ванны; морщинки виновато исчезали под желчью.
Со слезами стыда, униженно опустив лицо в намыленные ладони, опустошенный Николай Валентинович блаженно, будто только в этом и было его спасение, глядел в черноту, в пустоту, был готов сам в нее провалиться и не быть вообще, лишь бы не было больше так ему стыдно.
Понемногу приходя в себя, опустошенный Забредов хватался за тряпку, подгнившую от вечной сырости, намереваясь вычистить каждый угол. На эту уборку, боязливую и во всех отношениях унизительную, уходило у нашего героя не менее часа, далее следовало мытье истерзанного мочалками тела от попавших на кожу, как казалось Николаю Валентиновичу, «пятнышек»; когда же изнуренный, промокший и совершенно несчастный Николай Валентинович выглядывал из-за двери, его обыкновенно встречали раскаты хохота: более всего надрывалась старуха-хозяйка и ее дочь, плотная девица лет тридцати в промасленном фартуке. Но нет, совсем нет – он не обижался, лишь млел в каком-то подобии улыбки, неясном и пустом, и пятился тощим задом к своей комнате…
Минуты, воскресшие в памяти Забредова, гирями свинцовыми подвесились к скисшему его мозгу, отяготили хилую голову, отчего выцветшее лицо сновало в нелепой лихорадочной пляске, покрываясь ледяной росой. Николай Валентинович засеменил к железной спине моста, повисшего над невскими гладями. Шпиль Петропавловки сиял лучом, воздетый ввысь из болотных недр петербургской земли. Казалось, в ней, среди водянистого гноя, рождалось новое, невиданное доселе солнце; шпиль выедал Забредову глаза. Тень же, отброшенная тощим тельцем, разрослась ввысь, превратившись в жуткий черный луч, увенчанный его – Николая Валентиновича – головой, с ужасом глядевшей на оставленное внизу, на мосту, тело.
- Куда, куда я?! – с ужасом взвизгнула голова Забредова, летевшая над Невой и вздымавшаяся все выше в серое водянистое небо, озаренное пожарищем восходящего кровавого шара. Обуглившись, вата облаков рассыпала снежный прах над треснувшими невскими зеркалами с отраженными улыбками утопленников, когда-то шагнувших в эти голодные бездны живыми. Продолжая свой нелепый полет над городом, голова Николая Валентиновича боязливо приоткрывала правый глаз, надеясь, что кошмарное видение рассеялось, однако, не было конца безумию; алое солнце, мучительно выгорая, скуксилось, и упало шипящим огарком в воду. Сине-зеленые самоубийцы, обросшие подгнившей чешуей, принесенной бог весть откуда и с чьей кухни, набросились на умерщвленное солнце, которое с упоением растерзали; до забредовского носа ветер донес огуречный запах корюшки, отчего Николаю Валентиновичу сделалось совсем дурно. В довершении всего, тело его, ведомое под руки какой-то черной, как смоль, тенью прочь с Благовещенского моста радушно размахивало руками, будто при развязной беседе с давним товарищем, вскоре и вовсе сгинув.
- Оно и хорошо, что ни рук, ни ног… Неужели это всё? Голова-то мне теперь зачем? О чем подумать, коли ты покойник? И что я должен делать? – недоуменно разговаривал сам с собой Забредов, зажмурившись, стараясь не думать вообще ничего. Попытки вспомнить о чайных закатах, гревших нутро и успокаивавших еще в детстве своей пряной сладостью, заглушил треск разбивающейся хлорной струи, отчего Николай Валентинович ощутил расползавшееся по мозгу смутное подобие довольства. Словно воспоминания для того и есть, чтобы их не вспоминали в точностях.
В ухо ударил чей-то окрик «Забредов, ты ли?!», но уносимое волнами незнакомого доселе покоя сознание Николая Валентиновича с тайной дрожью близкого счастья дышало обжигающим паром горячих пирогов из синенького детства, и было совершенно счастливо в забытьи. Чувствовал Николай Валентинович, как просыпается могильный червь, и ласково ему улыбнулся:
- Малохольненький…Уродчик.
Эпилог
Забредова Н.В. нашли мертвым в его же комнате соседи по коммунальной квартире: несчастный удавился поясом собственного халата; голова была его синюшна. Родни у него не было, поэтому хоронить его пришлось соседям: наскребли на фанерный гробок и крест деревянный, да самогонки – могильщику; денег нет, года, чай, голодные подбираются, а покойнику чем уже поможешь?
Ввечеру закатили поминки, из закромов поплыли старые рубли – на водку, закуску всякую. Пили, шумели: словом, гуляли. Когда ж утихомирились, и над городом зловеще зияла черная пасть беззвездной ночи, сказал кто-то:
- Нешто он, братцы, на нас глядит сейчас?
Замолчали. Брякнули стаканы, кто-то уронил вилку, кто-то подавился. Снова утихли.
- В самом деле…а коль неприятно ему, что крест дешевый самый? – испуганно пролепетал кто-то над тарелкой с краковской колбасой.
В белом углу, у печки, поежилось лицо в сером платочке.
- Не знаю: по мне – так лучше самому пожить, пока не помер, - рука с засаленными пальцами хватает тарелку.
В соседней комнате – по коридору и направо – свежо, синё и тихо, и, как обычно, сушится выстиранное белье: белый халатишко да пара сорочек. На аккуратно заправленной постели вместо Николая Валентиновича белеет, улыбаясь словно, свидетельство об его смерти.
Ключевые слова: Петербург голова хлорка самоубийство авторская история