Дом. Часть 3
Несколько дней после этой ночи все-таки ушли у меня на то, чтобы утихомирить не совсем еще успокоившихся ТТ и буфетчицу, пока, наконец, я не почувствовал, что претензий ко мне они не имеют и вполне довольны уже друг дружкой в качестве новых партнеров. Старики в Доме в дела молодых не вмешивались – так уж у них повелось с самого начала – это сообщила мне ДНС, когда я высказал ей свои опасения насчет начальника и его жены. Но определенную холодность в отношении ко мне начальника станции после той сумасшедшей ночи я все же почувствовал. Итак, я, без вины виноватый, своим шагом, вернее, не своим, конечно, а шагом дочери НС, обидел старика. От этого у меня появился неприятный осадок на душе, но старик конкретно ничем не выказывал свою обиду, а жена его как была молчаливой, так молчаливой и оставалась. Через некоторое время я имел основания считать, что тылы свои закрепил и теперь никому не придет в голову делать мне пакости на прощание. Короче, наступало время, когда я со спокойной совестью мог оставить Дом, опостылевший мне до судорог Дом, проклятый Дом, куда занес меня злой рок; оставить Дом, в котором если меня и не любили, то и не ненавидели, а это же было немало после фокусов ДНС, вздумавшей поменять себе любовника, можно сказать, накануне моего предполагаемого ухода из дома.Несколько ночей подряд я спал очень беспокойно и мне снился один и тот же сон, чуть с каждым разом видоизмененный, чуть иначе подкрашенный, с легкими вариациями, но в сущности своей – один и тот же. Я выхожу ночью из Дома, крадучись, стараясь не скрипеть дверьми и половицами и избегая света полной луны, прижимаясь к стенам, почему-то на цыпочках, со всякими ненужными предосторожностями продвигаюсь по платформе, соскакиваю с нее вниз и бегу что есть духу по степи, вдоль железнодорожного полотна, бегу по шпалам, вдоль рельсов, заросших степной пыльной травой, бегу, задыхаясь, преследуемый луной, бегу, бегу, и вот уже Дом скрывается из виду, тает в ночи, тьма поглощает его, и я чувствую облегчение от этого, словно огромная тяжесть падает с моих плеч: один вид Дома, похожего на мрачную крепость, на тюрьму в ночи, внушал не мертвящий страх, а теперь я избавлен от этого страха, он исчез вместе с исчезнувшей громадой Дома, похожего на бесполезный прыщ, ненужный фурункул на теле степи; и тогда я замедляю бег, иду теперь не спеша, шагаю без страха; и к своему изумлению и величайшей радости вместе с первыми лучами солнца дохожу до какой-то незнакомой станции, совсем не похожей на Дом, нормальной станции с нормальными пассажирами на платформе, стоящими каждый возле своего багажа с билетами в руках, рядом с ними стоят провожающие, разговаривают, смеются… На меня никто не обращает внимания, и я взбираюсь на платформу по каменным ступеням, покупаю в кассе билет, пью в буфете минеральную воду и так же, как и все, ожидаю поезд. И поезд приходит, и удивительно скоро, я еще не успеваю даже поскучать на платформе, не успеваю истомиться, а он тут как тут медленно, плавно останавливается у перрона. Я вхожу в свой вагон, устраиваюсь в купе на своей нижней полке, поезд трогается, и я разглядываю в окно купе веселые картинки, пробегающие мимо все быстрее и быстрее: ярких цветов домики, сады, коров, стада овец, пастуха с длинной палкой через плечо, мальчишек, полосатые, приглашающе поднятые шлагбаумы, желтые флажки в руках стрелочниц у переездов, и снова – яркие, радующие глаз домики среди зеленых лужаек, где играют дети… И так я еду столько, сколько мне хочется, и выхожу там, где мне хочется, выхожу, тепло попрощавшись с попутчиками и проводницей в вагоне, шагаю по перрону, вхожу в здание вокзала, прохожу по залу, поднимаюсь по деревянным ступеням на второй этаж (скрипучие, скрипучие ступени… ох, этот скрип… что-то знакомое – екнуло сердце!), прохожу по темному коридорчику (ох, что-то знако…) до узкой двери без замка и… вхожу в свою каморку с арестованной луной за решеткой окна.
Я каждый раз просыпался только тогда, когда добросовестно досматривал сон до конца. Дико стучало сердце, я старался отдышаться, унять боль в сердце, открывал глаза и видел спавшую рядом дочь НС, и не могу передать, как она опротивела мне за эти ночи, за эти бесконечные – бесконечные, заполненные костями ночи. Мелькали мысли об удушении. Тело в простыне – в степь. Закопать. Вот так. Лопату на место. Все. Дело сделано. Где наша Д? Где наша Д?! А я не знаю, где ваша Д… – хлоп-хлоп невинными глазами. – Может, гулять отправилась ваша Д?.. Чертовщина, что в голову лезет… Бежать, бежать отсюда, пока не свихнулся окончательно! И на следующую ночь – тот же сон, спиралевидный сон с фокусом: вон тут нажимаете кнопочку, дети, и вылетает красивая оранжевая рыбочка, и сон повторяется, повторяется, вылетает рыбочка, рыбочка, и сон повторяется, и вылетает рыбочка…
Нет, что ни говори, решение мое найдено было удачно – именно по шпалам, именно вдоль рельсов… Боязнь отлучиться далеко из Дома в степь, которая – теперь ясно – ничего не откроет мне, кроме уже однажды открывшегося однообразия, удручающей, невыносимой бесконечности, боязнь того, что может вдруг прийти, прискакать, бесшумной тенью прилететь сошедший с ума поезд, и в эти пять секунд его остановки меня не окажется на платформе (если только он остановится), эта боязнь превратила мою жизнь в сущий ад, прекратила мои вылазки в степь, и вся жизнь моя состояла теперь из ежеминутных, ежесекундных ожиданий издали возникающего, нарастающего перестука, гула, несущегося шума другого мира, и жизненное пространство (исключив громадную, с земной шар степь) сузилось до пространства вокзала, узкой платформы, по которой можно было шагать взад-вперед, как по тюремной камере… Нет, нет, только по шпалам, а там, если мне повезет, и вдруг станет нагонять меня поезд, как стрела, неизвестно где выпущенная из лука, я с места не сдвинусь, стану между рельсами, раскинув руки, и если суждено мне погибнуть, пусть пронзит меня эта стрела, пусть причиной моей гибели станет другой мир, тот мир, что однажды я так неосторожно, нелепо, без любви покинул; и пусть тот мир столкнет меня в мрак и переедет по мне всеми своими колесами, всеми своими счастливыми ногами сороконожки, всей тяжестью своей, нагруженной заботами, хлопотами, всякой ерундой, от чего бежал я… Каждый вагон будет нагружен заботами, счастьем, радостью, горем, днями и ночами, болезнями и работой, любовью и изменой, предательством и дружбой, страстью и равнодушием, и все это будет ярко и полнокровно, как и быть должно, а не бездарным и серым подражательством, во что играют бледные тени, подобия людей в Доме. И если вагоны Поезда будут полны всем этим, а они обязаны быть полны всем этим, потому что все это называется коротко жизнь, чему мы не всегда придаем значение, если все будет так, то пусть в наказание, что я заслужил, Поезд переедет меня, проедет сквозь меня, я без сожаления приму это наказание, потому что теперь я знаю: самое худшее, самое тяжкое из наказаний, придуманных Господом, – это пребывать в Доме, в мертвом Доме, полном мертвых теней, в Доме, высасывающем из человека жизнь и взамен дающем жалкое подражание жизни, игру в высохшие куклы, жалкую, смешную и печальную забаву для грешников, которых не примет ни ад, ни рай. Пусть будет так, Господи, и если Поезд Твой не остановится вовремя передо мной, раскинувшим руки, я, не колеблясь, без ропота в душе моей положу голову на плаху степи, на яркую рельсу ночи, ожидающую приближающегося топора Твоего…
Я уже достаточно наказан, отпусти меня, Дом, дай уйти мне, потому что я наказан так, как только ты, Дом, притворившись сияющим Городком, мог наказать меня. Здесь, в чреве твоем я понял впервые, что я трус и червь, и никогда, никогда, никогда не был смелым, благородным, свободным, за которого всю свою жизнь успешно выдавал себя в среде себе подобных, и если мне еще предстоит жить, то жить я буду с этим позором, и больше никогда не смогу подняться с колен перед самим собой. Отпусти меня, Дом, и прости меня. Прости меня, Дом, и отпусти меня. Здесь я познал такое, что каждый должен открыть в себе, чтобы жить дальше с Богом в сердце и склоненной головой, которую без страха может подставить карающей деснице Его. Да будь благословенна карающая десница Твоя, что запаздывает всегда на целую человеческую жизнь. А на меня обрушилась. Да благословен будь Дом, что долгие годы стоял, терпеливо ожидая, будто заряженная мышеловка в ожидании маленького серого узника. А для меня захлопнулась. Благословен будь Городок и Поезд, привезший меня сюда, на край земли (на край или центр, не столь важно); и, оторванный от почвы своей, от жизни своей, я много тут познал и передумал, как нигде бы в другом месте не передумал бы и не познал. И я узнал, пожалуй, главное почти все мы в обычной жизни не настоящие, играем чужие роли, проживаем чужие жизни и до самой смерти, порой и представления не имеем, кто же мы на самом деле, какие мы настоящие… И когда я это подумал, я вдруг понял, что не надо мне прощаться тут ни с кем, потому что, что бы ни случилось, сюда я больше не вернусь, и если я хочу хоть теперь стать настоящим, стать собой, мне нужно уходить сейчас же, не дожидаясь рассвета, бежать отсюда сию же минуту – да, именно так, именно так… Храни вас Бог, храни вас Дом, а я ухожу…
Я осторожно поднялся с кровати, стараясь не шуметь и не разбудить похрапывающую во сне дочь НС, оделся, вышел из комнаты, вышел из Дома и из потайного места у задней платформы достал большой холщовый мешок с водой и провизией, что выпросил у начальника станции. По моим подсчетам, при экономном расходовании продуктов должно хватить дня на три. Я осторожно, как в повторяющемся сне моем, прошел вдоль платформы, вышел в степь и двинулся по шпалам, сопровождаемый полной луной из сна же. Когда шагов через триста я обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на Дом, он предстал перед моим взором спящим монстром, недружелюбно поглядывавшим вслед мне слепыми глазами окон.
До утра шел я без устали, но не спеша, чтобы не переутомлять свое больное сердце, которое в последние дни стало частенько напоминать о себе приступами длительной, однако, незначительной боли; дорога была ровная, я давно уже сошел со шпал и шагал теперь по степи, параллельно рельсам, метрах в пяти от железнодорожного полотна. Я шел, экономя силы, но часа через три после восхода солнца, когда началась жара, меня стала донимать жажда, а как только я утолил ее, дал себя знать голод; но я крепился, продолжая идти, стараясь не думать о еде в мешке у меня за плечами, пока не почувствовал, что от голода меня начинает мутить – сказывалась физическая неподготовленность городского человека, непривычного к длительным переходам. Я уселся на шпалах, поел, стараясь есть как можно меньше, отдохнул, бездумно обозревая пространство степи, раскинувшееся передо мной, и продолжил путь, на котором мне пока еще не встретилось ни одного живого существа – степного зверька или птицы, даже змей не видно было, хотя климат здесь был вполне для них подходящий – жара, да и степь кругом, ползи – не хочу… Нет, ничего не встречалось, кроме колючек, обдуваемых ветерком. Но больше всего меня угнетало отсутствие птиц в небе; точно такое же пустое, неподвижное небо, как над Домом, будто оно было зеркалом степи, и небесная пустота отражала пустоту земную. Рельсы блестели под солнцем, как вычищенные, смотреть на них было больно, солнечный зайчик бежал рядом со мной по ближайшему от меня рельсу, и такой необычный блеск их радовал, вселяя надежду, что если они такие яркие, не заржавевшие, значит, по ним все-таки ходит, ходит поезд… Несколько раз за этот день сильно покалывало сердце, и я садился отдыхать, перевести дух, и раза два поймал себя на том, что в рассеянье бездумно пью воду из своих скудных запасов…
К вечеру третьего дня пути почти вся провизия кончилась, а воды оставалось на несколько хороших глотков. Теплая, противная, желанная вода – жизнь… Я лег, как стемнело, и проспал на одной из шпал, прямо между рельсами, пока яркие солнечные лучи не пробудили меня поздним утром. Я чувствовал себя отдохнувшим, немного бодрее, чем вчера, но и есть хотелось зверски. Я сорвал горькую пыльную траву, росшую вдоль полотна, пожевал ее тщательно, но проглотить не мог, выплюнул. К полудню я шел по шпалам уже шатаясь от усталости, теперь я утомлялся гораздо чаще, чем в первые три дня похода, и часто останавливался, чтобы полежать, передохнуть. Смачивал язык водой из вместительного кожаного бурдюка, что дал мне НС, сообщив попутно, что им пользовались все, кто решался покинуть Дом. И вот он снова здесь, многозначительно произнес НС, имея в виду бурдюк. Вечером, после захода солнца я уже еле передвигал опухшие ноги, и не помню как, в каком-то тумане, в полубессознательном состоянии повалился меж рельсов и уснул, если только то обморочное, крайне истощенное состояние, в котором я пребывал, можно было назвать сном. На следующий день я, еле передвигаясь, плохо соображая и плохо видя под нещадно палящим солнцем, уже не верил, что когда-нибудь на моем пути, на пути этих проклятых рельсов может возникнуть станция, а временами просто не мог сосредоточиться и понять, куда я иду, откуда и сколько времени нахожусь в пути… такие вопросы были мне уже не под силу. Теперь я шел, часто падая и проваливаясь в бессознательное состояние. И когда наступило утро следующего дня, я не понял, что сейчас: ночь темно, или утро – светло, перед глазами стойла пелена, приходилось напрягать зрение, чтобы что-то разглядеть сквозь туман. Я машинально переставлял ноги, каждую минуту теперь близкий к обмороку, с не проходящей болью в сердце, весь изорванный и исцарапанный, в синяках и ссадинах от частых падений; от многочисленных ушибов я, казалось, не чувствовал своего тела, все тело источало одну сплошную боль, уже не воспринимавшуюся как боль… Иногда я приходил в себя, садился и рассматривал свои раны, притрагивался кровоточащим ссадинам… Бурдюк и уже давно бесполезный мешок я растерял… Переставлял ноги машинально, почему-то уверенный, что надо идти вперед, в этом спасение. И так я шел, и прошел еще один день, а когда очнулся, не понимая, какое сейчас время суток, то уже идти не мог, не мог встать на ноги, и сил оставалось только на то, чтобы ползти. И я пополз, не совсем уверенный, в том ли направлении я ползу, не обратно ли, да и мысль эта пришла мне в голову только раз, только на краткий миг прозрения, и тотчас снова голова моя окунулась в туман. Жуткий, непрекращающийся гул стоял в голове и какая-то липкая пелена мешала мне осмотреться вокруг… А когда после очередного обморока, я пришел в себя, то осознал вдруг (вспышками на короткие мгновения озарялось сознание, когда что-то, краешек чего-то начинал выглядывать из реальности), что лежу и собираюсь ползти в открытой степи – привычной железнодорожной колеи нет здесь, рельсов по бокам от меня нет здесь, шпал подо мной нет здесь, и я лежу посреди степи… Я с трудом напряг взгляд, протер глаза, сильно зажмурился, открыл их и оглянулся: степь, степь… И солнце… И тут вдали что-то неясно блеснуло… Или показалось?.. Я еще раз тщательно протер глаза, изо всех сил напряг зрение – нет, так и есть, снова блеснуло… Я из последних сил пополз в ту сторону, и прошла целая вечность, прежде чем мне удалось доползти… доползти… На этот раз у меня не оставалось даже сил, чтобы прийти в ужас. Я лежал и тупо глядел на рельсы… уходившие в землю. Я подполз ближе, теряя остатки сил от запоздало пронзившего меня страха, на который почти одновременно откликнулась жесточайшая боль в сердце. Охваченный ужасом, животным страхом, я глядел на свои руки, черные, разбитые до кости, кровоточащие руки, лежавшие на рельсе, на который я боялся смотреть… И все же, набравшись смелости, я глянул и увидел уже раз виденное: стальной, блестящий, холодноватый рельс уходил в землю… Два, яркие под лучами солнца, рельса параллельно уходили в землю, будто приглашали поезда в преисподнюю. Я долго смотрел на рельсы (словно хотел убедиться, что это не сон), что одинаково, в одном и том же месте, закругляясь, уходили в землю, а рядом, как ни в чем не бывало, шевелился под ветерком кустик пастушьей сумки. Голова моя сама собой поднялась, глаза уставились в голубое, чистое небо, а к горлу подступил жуткий звериный вой. Я выл протяжно, расходуя жалкие остатки сил, выл, как волк, пришедший умереть под этим солнцем в столь неурочный, не ночной час…
Всю ночь я упорно, сцепив зубы, полз по шпалам в обратном направлении, и мне удалось, кажется, проползти до утра изрядное расстояние. Утром вместе с жесточайшей дикой болью в сердце пришло сознание того, что сегодня я умру. Когда в мои затухающий мозг закралась эта мысль, я не был пронзен ею, не был удивлен, не был огорчен, и мне не стало страшно… Потому что кроме как в смерть, у меня не было другой дороги… Спасительная смерть прекратила бы мои мучения, спасительная, прохладная смерть, прохладная, как вода в сентябрьском море моего детства… Я вспомнил вдруг Дом, но он уже остался в другой жизни, не доберешься, не докричишься… Я вновь потерял сознание от, сильного приступа сердечной боли, а когда очнулся – были звезды, и я, как обычно, лежал между рельсов, как между ногами женщины, родившей меня, вскормившей меня, любившей меня, тревожившейся обо мне… и все ради того, чтобы сейчас я подох здесь в ночи, в степи, на рельсах, уходивших в ад… И тогда я почувствовал, как пустота взяла меня за горло, как ласково прижимается ко мне своими костями и тощими, уродливыми грудями, прижимается, жеманно, фальшиво уговаривая ступить в нее, войти в нее, великую пустоту, и я чувствовал еще немного, и я буду принадлежать ей, этой Пустоте. «Боже, – подумалось перед смертью, – а ведь Ты – мрак?.. Я не могу молиться, меня не учили, и я сделался несчастным». И потому Пустота все теснее прижималась ко мне, я был ей сродни, с таким же пустым сердцем, пронзенным болью, я уходил в нее, никого не любя, ни с кем не желая прощаться. Пустота и мрак все теснее, все теснее прижимались ко мне, лежавшему на холодном рельсе. Я вспомнил вдруг всех, всех обитателей Дома: и начальника станции, и тощего телеграфиста, и дочь начальника станции, и его жену, и сторожа, и жену сторожа и буфетчицу, и вечно спящую собаку… собаку, раньше которой мне приходилось подыхать в степи, покинутым, безвестным… Все они до этой минуты были для меня, как тени, а не настоящие люди, потому, наверно, я и называл их сокращенно; я даже не удосужился поближе узнать их, постараться понять, расшевелить их мысль, полюбить их, ведь не все же умерло в их головах и сердцах; нет, нет, напротив, это у меня высохли мысли и осушилась душа, и мне недосуг было сближение с ними, потому что я рвался на свободу, стремился уйти от них, ненавидя в них свое невольное затворничество, доходя порой до того, что мысленно обвинял именно их в этом своем затворничестве… Теперь я понимал, что люди эти ни чем не хуже других, живущих в иных условиях, все люди везде одинаковы, это я сам стал другим, попав в их среду, это я стал сумасшедшим, а не они были, это я внес беспокойство в их мирный, размеренный уклад жизни, а не они вторглись в мою, и это они предлагали мне свое гостеприимство, которым я пренебрег, считая, видимо, что есть первосортные и второсортные люди, первосортная и второсортная жизнь, тогда как есть только жизнь и смерть, и, отвергнув жизнь, неминуемо придешь к смерти, и я сделал свой выбор, за что сейчас и расплачиваюсь. И теперь я вспоминал их с бесконечно теплым чувством, и вы в свой последний час вспомните всех родных своих и близких своих, как я вспоминал самых сейчас дорогих и желанных мне людей – обитателей Дома… Впрочем, кто знает, какие тени обступят человека в его последнюю минуту на земле… Тьма и Пустота подступали все ближе, и я ступил в Пустоту, уже не ощущая холода рельса, на котором лежал, потому что сам постепенно становился таким же холодным и бездушным, сам медленно превращался в холодное ничто, и звезды потухали одна за другой на предутреннем небе, когда вдруг до меня отчетливо донесся близкий, очень близкий перестук колес по рельсам, и я сохранившимися еще крохами ощущений почувствовал вибрацию и гудение рельса, с которого уже не в силах был сползти, не в силах шевельнуть ногой или рукой; и это был Поезд, это стремительно и неотвратимо приближался к моему телу Поезд Божьей кары, но был этот Поезд уже из другого, совсем другого мира, который только что, мгновенье назад, перестал меня интересовать, на который я равнодушно взирал мертвыми глазами с небес, рядом с потухающими звездами… И отсюда, сверху видел теперь его отчетливо, этот Поезд, что тонко, отпевающе свистя, стремительно, стремительно, стремительно всей своей громадой надвигался на мое бездыханное те-е-ело-о-о-о-о!
Рассказ азербайджанского писателя Натига Расул-заде.
Источник.
Новость отредактировал YuliaS - 18-07-2016, 09:38
Ключевые слова: Дом поезд станция поезжка железная дорога рельсы вокзал