Илюшина любовь
Ранним январским утром двадцать пятого года в Ленинграде вопль – истошный, нечеловеческий – поднял спозаранку всю квартирку в Большой Подъяческой. Забелевшие в кромешной тьме тихого коридорного закутка лица Велехнева и Ильи вопросительно вытаращились на поскрипывающую в бледном сиянии чахлого фонарика дверцу.- Хозяйка… - вжался в голую стену перепуганный Артемий Иванович, нещадно пнув ошалевшего Илью.
- Ма-а-ма! – просипел Востриков. - Случилось чего?
В треснувшие окна с улицы дуло, в расщелинах вдруг свистнул ветер. Мерно за дверью захрапела Вострикова: Илье даже показалось, будто он слышал, как мать во сне довольно причмокивала.
- Так кто ж кричал тогда? – костлявые плечи Артемия Ивановича продолжали вздрагивать, то ли от холода, то ли от испугу, и не дождавшись никакого ответа – да скорее всего, он его и не ждал, - Велехнев поспешил убраться восвояси и комнатушку свою тот же миг запереть аж на два оборота ключом. Успокоилась квартирка. Стало тихо. Завыла серая метель.
Илья больше заснуть не смог и до самого рассвета пялился на заснеженную улочку, провожая взглядом редких прохожих, походивших в своих черных пальто на замогильные тени.
Поутру, часов в десять, мать перешептывалась с бледным Велехневым на кухне. Тот манерно кивал, еле слышно поддакивая.
- Сон дурной снился, будто ты, Артемий Иваныч, Фому Цыпленкина съел, вилкой проткнул, да и в рот… - вздохнула Вострикова, и озлобившись неясно на что, заговорила: - Совсем сына рохлей, лоботрясом вырос, и в работники никто такого дурня не берет. Только знай себе девок резать… Влюбится вот опять, лодырь. А не надоумить ль в гробокопатели его? Могил-то богатых много… Хоть денег в доме прибавится, - шумно отхлебнув чаю, Вострикова подавилась из-за раздавшегося звонка в дверь, взрезавшего тихий омут мутного холодного утра.
- Артемий Иваныч, открой… Не… не мо-гу-у, - под хрипение выпучившей круглые глаза Востриковой Велехнев выбежал в коридорчик. Забряцала цепь, взвизгнули ржавые петли. Дверной проем болотного цвета заполнился толстобокой девицей лет двадцати пяти в замаранном пальтецо. Глазки ее, маревые и блеклые, прятались в синюшной пухлой мордочке; жиденькие прилизанные патлы вздрагивали каждый раз, когда полная грудь набирала воздуху, но девица не говорила ровным счетом ничего, только улыбалась гнилостно, теребя жирненькими пьяными пальцами хилые пуговки. Первым не выдержал Артемий Иванович. Снежного цвета его усишки задорно подпрыгнули.
- Вам что угодно, деточка?
- А позовите Фому, - брякнули в ответ. Пьяные пальцы задумчиво приласкали раздутое брюхо.
- Цыпленкин съехал еще в августе, милочка, - хихикнул будто бы грязным стенам Велехнев.
В коридоре зашаркала грузно Вострикова. Приковылявши к двери, она, оглядев с головы до ног толстобрюхую девицу, буркнула:
- Чего надо?
Из-за белесой стены в коридорчике промелькнуло тощая физиономия Ильи. Мясистая мордочка в парадной радостно оскалилась. Так Илья полюбил в последний раз.
Выяснилось, что девицу звали Машей, что понесла она от пропавшего Цыпленкина, коего долго и безнадежно искала по всему городу, и выведав у дряблого пьяницы Савицкого этот адрес, собственно, и пришла. Жила Маша в той же улице Николаевской, по которой Фома Иванович некогда ходил; в квартирке своей они с матерью втихаря самогоном промышляли, тем и жили. Вострикова девицу отправила восвояси, а после влепила сыну увесистую оплеуху со словами:
- И не думай резать девку! Разродится вот – потом и прирежешь.
- А дите-то куда? – пискнул Илья.
- Сам решай, здесь мне добра такого не надо. Хватит у матери на шее сидеть. Чеши-ка ты, Илюша, к Савицкому да выспрашивай, в каких могилках богатства какого есть. Иди землю рой, олух, коли работать тебя не берут, - и грохнула дверь, выплюнув Илью из квартиры. Делать нечего – вышел во двор, как был, в рубашке, босоногий.
«Умру…Как пить дать, умру! Сдохну, как собака…»
Но – удача: выскользнув из черного провала подворотни, иззябший Илья успел тихо задушить какого-то раздутого мужичонку в тугой шубе. Мужичонка умер без единого хрипа, только глаза удивленно вытаращил. Убивал Востриков всегда бесшумно, быстро, даже жалостливо. Приодевшись, обувшись, побрел, слащаво улыбаясь, к трамваю. Шубка и сапоги были еще теплые, и оттого казалось Илье, что теперь он еще более жив, чем когда-либо прежде. Юркнул в кровавый трамвайчик, укатил в безликий, обледенелый Невский, в сизую даль, мимо пустых лиц в платках и шапках. Так Илья стал самостоятельным.
Когда Востриков вернулся домой, вытряхнув на пол покойничье золотишко, мать крепко поцеловала его в лоб.
Маша продолжала приходить, но в парадную носа не совала, бродила по улице. В апреле растаял снег, и обнажился подгнивший трупик крошечного цыпленка с изломанными лапками. «Разродилась, стерва», - обрадовался Илья. С легким сердцем и кухонным ножом за пазухой Востриков побрел пешком к Николаевской улице.
С Машей он встретился совершенно неожиданно, подле углового осыпавшегося дома, с окнами, разливавшими пьяные песни. Судя по всему, Маша возвращалась из Троицкой церкви. Нехитрая ее черная юбка походила на мешковину, ничем не крытый вытершийся тулупчик распахнут. Простоволосую голову стянула черная косынка. Илья поплелся за Машей.
- Чего тебе? Пузыря? Пойдем… - пролепетала она, и зажав тощую, почти женскую Илюшину ладонь, увлекла Вострикова за собой в пустую серость размытой подворотни. Илье показалось, что он спит. Вялое солнце оседало на замытой, вытершейся черной лестнице. Окна были выбиты, и осколки тихо звякали под ногами.
Квартирка, где жила Маша, оказалась похожей на гробок: безмолвная, узкая, с низкими стенами и потолком, забитая хламом и пылью. Единственное крошечное оконце – заколочено. В углу, правда, одиноко повисло старое распятие. Прикрыв дверь, Маша засеменила в кухоньку, и, вернувшись оттуда с бутылкой мутного самогону, сказала тихо-тихо в пустое никуда:
- Грехи свои отмаливаю. С тебя рубль за пузырь.
- Не нужно мне твоего самогона, не за тем я за тобой пошел, - улыбнулся Илья.
Толстое Машино лицо испуганно удивилось. Скривилась синюшная физиономия, залепетала слезливо:
- Чего же тебе?! Я сегодня не буду. И денег мне твоих не надо подавно, иди-иди, иди отсюда… Я только с церкви пришла, я, может, по-новому жить начну…!
- Дура, вот твой рубль. Рюмок принеси, выпьем. Поговорить надо, - расхохотался Востриков, лихо швырнув Маше измятый рубль. Забряцали рюмки, сколотые. Чокались.
Говорили до ночи, смеялись. Захмелевший Илья задорно хихикнул про себя: «Пройдемся, мол. А там, во дворах где-нибудь, и выпущу ей ливер.»
Ночь – тихая, безветренная. Хлюпает грязь под пьяными ногами, фонари на чернеющих мостах – полумертвые. Стелется небо – сине-багровое, как след на шее от удавки. Улица хмуро глядит в сонно бормочущую, будто в бреду, Мойку.
- Ты почто себя продала, Маша?
- Красоты хотела. Чтоб платьев купить, прелестницею быть… Чтобы дивились все… - прошепелявила Маша толстыми губами, терзая нервно свой тулупчик и шмыгая носом. - А может, и полюбил меня бы кто? Да увез бы, женился… Я, Илюша, во Францию хочу. Можешь ты меня во Францию свезти? – тут Маша приосанилась.
- Да ты нешто по-французски знаешь?
- А вот и знаю. Кес-кё-се, пуркуа, оревуар, парфюм, манжэ…
- Вот и так… - выпалил Илья. - Франция! Парижу ей! Тебе бы… лишь бы… пирожные манжэ...жэ-рать!
Плюнул Илья, побрел один. Маша словно растворилась где-то за белыми львами у Екатерининского канала.
- Сволочь жирная… Не человек, одно брюхо. Все равно, что свинью резать. Какое мне удовольствие в том? Здесь другую методу надобно… Другую, - бормотал Илья себе под нос, топая по лестнице, обласканной пугливою зарей, сочившейся в окна.
А к полудню Маше пришла записка такого содержания:
«Милая моя Марья Петровна! Куплено мною намедни пирожных ягодных песочных пятнадцать штук. Жду, самоварить будем. Будьте к девяти. Смею надеяться. Ваш И. Востриков. Адрес Вам известен, повторять оный смысла не вижу».
Вечером Вострикова Маше открыла, даже улыбнулась: правда, как-то скомкано. Потрепала ее по толстой щеке. И ушла на кухню с Велехневым чай распивать.
- То не личико, то харечка, честное слово! – хохотнул, скрючившись, Артемий Иванович.
- У Маньки этой, что ль? – Вострикова сняла с лоснившейся плитки пузатый чайник. - Маша - полрубля и ваша!
И зашлись дурным смехом, будто свиньями похрюкивали.
Из комнаты Ильи послышались сдавленный, надломленный визг и глухое шипение:
- Жри, зараза, жри…
Когда Маша наконец задохнулась, тощие ладошки сорвали с застывшей тугой шеи серебряный крестик. Лицо ее, в тупом удивлении глядевшее в белый потолок, посинело, черная косынка сползла с жиденьких белесых волосиков на холодный пол.
- Сына… Ты это что…ты… совсем головою плох стал? А? – взвыла Вострикова, влетевшая в комнату. Из-за тучного плеча хозяйки выглянул и Велехнев.
- В марте еще разродилась, я свое слово сдержал, мать. Топор принеси.
- Какой топор? Зачем топор?! – завизжал Артемий Иванович, но тут Вострикова так его лягнула, что тот вмиг отскочил прочь, как блоха. Топор Илье принесли.
С минут двадцать он любовался на труп, да с такою тихой, смиренной улыбкой и веяло от посветлевшего лица его таким покоем, что и Вострикова, и Велехнев поспешили отправиться восвояси, прикрыв обшарпанную дверь.
До зари ели что-то, ели с перепугом, отчаянно, запивали водкой, как в последний раз. А сам Артемий Иванович то и дело повторял:
- Я, матушка, там, на свете том, побывал… Знаете ли, каково? А?
Вострикова бросала на его усишки полный безразличия взгляд, ошалело кивала; после – с дрожью в руках чокались и со слезами на глазах осушали стопочки.
Поутру Илья ушел. Куда он вынес труп, что с ним делал, где хоронил – никому ничего не сказал. Только с того утра стал он часто улыбаться, осмысленно, и, стоя у окна, говорил, глядя в пожелтевшую к маю улочку:
- Я теперь совсем к себе пришел. Наконец-то мне покойно, - и словно ластясь к желтым домам, сладко щурился от теплых солнечных лучей.
Вострикова, как-то раз подойдя к нему и погладив по руке, ласково улыбнулась и будто извиняясь сказала:
- Сына… Илюш. Нельзя так… Ты хоть бы в церкве помолился о душах тех. Им-то что, им привольно, им не жить больше, не страдать… Все мы грязные. Ты о себе бы подумал, бог милостив, простит тебя, Илюш, ты только…
Востриков лишь прыснул смехом, да таким добродушным, что тучная мать так и укатилась прочь. Ей показалось, что сына-то больше и нет, что умер он, а тело же его по какой-то дурости тут бродит, почти не ест, только спит и бродит, бродит… А однажды Илья не вернулся. В последнюю ночь на квартирке привиделся ему сон, будто он с Машей под ручку по Дворцовой площади ходит, и народу – никого. Только Зимний молчит, черный ангел взмывает ввысь с колонны, и снега, снега немерено… А эти идут себе и смеются во все горло над смертью.
Илюшин трупик нашли теплым утром двадцатого мая в Неве, подле древних египетских сфинксов. Недаром говорили, что все покойники к ним неизменно плывут с года их появления в Петербурге, а почему – никому не известно. И отчего все-таки умер Илья – тоже. Да и убийства ни одного не раскрыли, а было их ровно тринадцать.
Когда Велехнев узнал о смерти Ильи, с квартиры тут же съехал, точнее, просто сбежал, пока Вострикова ушла забирать тело сына из морга. Свалив все пожитки в один неказистый подранный чемоданчик (память об империи), напялил тонкий бежевый костюмчик и удрал со словами:
- Надоела эта девка сниться, еще чего доброго придет заберет… Мне еще хоть годок один, каждая минутка нынче – в радость. Ни-ни… я помирать не хочу!
Говаривали, что Велехнев вообще из Петербурга уехал и ушел в монастырь. Впрочем, так оно или нет, бог его знает. Вострикова спилась и ровно через год после смерти сына умерла на пороге своей же квартиры – майским солнечным днем в дверь настойчиво звонили. Полупьяная хозяйка кое-как отперла дверь, за которой оказалась толстобокая Маша: совсем как живая, только глядела странно, в пустоту.
«Да инсульт, чего ж еще», - подумал про себя накрахмаленный фельдшер, оглядев тело, распластавшееся на лестнице. - «Пить меньше надо, надоели. Сил моих нет».
Квартирку опечатали до осени, а в октябре, кажется, снова устроили коммуналку, и жизнь – тихая, без волнений, - пошла своим чередом.
Ключевые слова: Илюша Петербург Нева Маша девица убийца авторская история