Романс
Когда Шуре стукнуло двадцать четыре года, он наконец-то осознал великую силу искусства, и это в будущем превратило Шуру в Александра Сергеевича. Нет, не Пушкина.Шура жадно ловил воздух, Шура был сдавлен, смят толпой в вестибюле; пиджак его, нарочно прикупленный зимой у фарцовщика, сник… Терпение у Шуры было на исходе, а глаза были на мокром месте. Жаль пиджак, хороший был, эстонский.
Лето шестьдесят девятого года. День был какой-то гадкий, прежде всего хотя бы потому, что в столовой дома культуры, прямо в суповой кастрюле, одиноко и угрюмо плавал чей-то длинный темный волос. Суп был рассольник ленинградский, с солеными зелеными помидорами и белесой, разваренно-липкой крупой. Тетя Люба кричала, махала руками, отчаянно притопывала, так что на ее огромном заде чуть не растрескивался белый-белый, как у санитара, халат.
- Кто, гады, лазил в суп? У-ро-ды!
Но на визжанье тети Любы никто и не думал отзываться. Усевшись в белый кухонный угол, окруженная помидорными иссушенными хвостиками и прочей гадостью, белокурая тетя Люба злобно загибала пальцы на руках, что-то бурчала, просчитывала… Вздымала свои очи к потолку и, обзывая кого-то по матери, боязливо крестилась и шептала: «Прости меня, Господи!»
Но Господь молчал. Молчало все – от кастрюль до ворон во дворе. Над всем этим миром замолчали даже облака. Да что там облака, весь Ленинград обратился в жадное, внемлющее ухо: время пришло, и грянул гром аплодисментов в зале. Шура, по-детски ждавший чуда, глазел на сцену из первого ряда.
Вот – пыльные подмостки, вот – бехштайновской рояль. И гром рукоплещущий давит на затылок, бьет по ушам безжалостно. Человек было, в общей сложности, около пятисот, и все пятьсот были, как это видно, вернее, слышно, оскорбительно вежливы.
Рукоплещет и Шура, догоняя и перегоняя остальных. Оглядывается умиленно, мол, «Ура, товарищи! Ура! Радость-то какая… Сама Елена Белова!» - и роют воздух носы, поддакивая, и гремят ладони.
Но даже сквозь раскаты грома слышит Шура, словно в противном, липком сне, как на локте разъезжается рукав заграничного пиджака, и так же липок чей-то смрадный пот, и смрадом этим оседает у Шуры в шмыгающем носу, мучает разум.
- Товарищ, а товарищ…
Вот распахивается старая, столетняя дверь, изящная, как умирающая актриса императорских театров, и появляется черное с отблеском платье, струятся по круглым плечам темно-русые волосы, сияют глаза. Стук каблучков, поклон, пуф – и разлилась музыка, легкая, невесомая. Запела ангелом. Задрожал воздух; вздрогнуло Шурочкино сердце, вздрогнул весь мир.
И застыл омертвело, прямо среди благоухающих роз томного романса. Сначала взвизгнули дверные петли, затем на сцену влетел белый, с яростным красным ртом, шар, сжимавший в жилистых руках кастрюлю.
Кастрюля окатила помоями томный романс, и завяли его розы. Рояль как-то утробно загудел под взбрыкнувшими пальчиками, и в замолкающем его гуле чуть слышалось истерично-ласковое дыхание призрака музыки. Завершающим аккордом брякнула кастрюля на пол, вывалившись из рук отупевшей от ужаса тети Любы.
На полу распласталось мертвым цветком белое женское тело в черном, с отблеском, платье.
И стало так тихо, будто кончилась музыка этого мира.
Остались лишь немые круглые рты.
Белое женское тело увозил зеленый поезд, куда-то сквозь глушь, сквозь озерные синие дали и тихие болотные омуты. Было тихо; лишь маленькие каблучки покойной чуть постукивали о стенку гроба.
Мир остался нем; Шура оглох, самым таинственным образом, в один миг.
С того дня музыка жила внутри него, и он пел, уезжая в воскресенье куда-то в леса, в глухие, брошенные деревни с покосившимися избами.
Ее могилы он никогда не видел; но, даже возвращаясь из мутной глуши в Ленинград и сидя в электричке, озаренной золотым солнцем, Шура вспоминал пустые, отупевшие глаза тети Любы. Летом девяносто четвертого года он заснул в электричке… И не проснулся.
Могилу его озаглавили так: «Белов Александр Сергеевич. 1945-1994»
Тетя Люба тоже оглохла. Она задумчиво гадила по углам палаты психиатрической лечебницы, а в девяносто четвертом году ее разбил инсульт, когда она пела какой-то романс, уставившись в окно, смотревшее в желтый двор, по-нездешнему голый и пустой.
Воскресла музыка мира: августовские дожди отпевали тихое, как дитя в саване, лето, в котором больше не было того далекого ленинградского дня, пахшего рассольником, квасом и потом.
Ключевые слова: Ленинград лето смерть воспоминания авторская история