Элегия
Недавно у меня был телефонный разговор.Я вообще, честно сказать, не люблю никаких дёрганых телодвижений, когда говорю, но здесь иные моменты: стоит мне заслышать голос Савелия Жиртреста, как во мне просыпается томное актёрство. И вот, по очереди опустив нервные пальцы в круглые, пронумерованные телефонные глаза, я жду ответа.
Думаю: обязательно поздороваюсь по фамилии. И ржать хочется, но – нельзя. От этого ржать хочется ещё больше, и вот уже смешливо трещит, будто расходясь по швам, моё лицо, тут же принимая благородный фасон с ореолом богемного, кокаинового шика. Каких волевых усилий мне это всё стоит, и представить трудно...
Надо срочно отвлечься, и я судорожно перебираю мысли. Гастроном, Любочка-корректорша из издательства, её кружевные трусы, шампанское, где-то виденная картина Ван Гога с унитазом, но вновь и вновь, как назойливый таракан, показывается из-за угла моего мирка плешивый кочан башки Савелия. И я решил, что вернее всего думать об его фамилии с теоретической точки зрения, как о научном предмете, без её видимых свойств.
Любочка... Миловидное создание с немного сальным лбом и крысиным носиком, худая, как туберкулёзница. Мне вспомнилось, как она танцевала на столе, дрыгая ножками в чулках...
Пятый, оборвавшийся гудок, заставил Любочку лопнуть, как мыльный пузырь, и заместо неё возник Жиртрест. Я вскинул голову так, будто во мне поселился Гамлет:
- День добрый, товарищ Жиртрест!
Савелий, взбудораженный хряк, тяжело задышал в трубку, и я точно уверился, что оторвал его от обеда. В эту минуту он, по обыкновению своему, должен был сжимать толстыми пальцами ножик для масла. Перед ним на столе – свежая булка в нарезке, балык ломтями и бутылка пшеничного пива. Что-то прожевав, он скудно, жиденько обматерил меня, думая, что мне не слышно, и прогундосил:
- Нет, стихульки Ваши, дружочек, я в газету взять не могу...
Я трагично поднимаю левый глаз к потолку.
- Но почему?..
- Юмор-нюмор... Колхозов нет, совхозов нет. Ни доярочки... – кряхтит Жиртрест. – Одна сортирная лирика, антисоветчина и барышни, молодой человек...
- А что, по-вашему, поэзия?
- Поэзия – это Пушкин. Всё остальное – ересь.
- Товарищ! Не вешайтесь! Хотите, я покажу Вам ещё что-нибудь?! – и правый глаз у меня нервно задергался.
- Умоляю, вешайтесь... Вы уже всё показали...
На том конце провода упал, звякнув, нож.
- У меня есть и другие стихи...
- Нет-нет-нет, пожалуйста, дружочек, не надо!
- Давайте всё-таки...
- Нет-нет-нет, – хихикает Жиртрест.
- Да! – бахнул я кулаком по трюмо.
- У меня из-за Вас третий день желудочное расстройство...
Я не сдержался. Проорал ему в трубку, что из-за него меня не печатают уже год. Там замолчали: Савелий что-то куснул, и выдал:
- Вы изнасиловали мне голову... Вы бездарь. Вашей... с позволения сказать, «Элегией» можно подтереться. Займитесь делом... Уймитесь!
Бутерброд исчезает в черной дыре под мясистым пятаком, Савелий томно закрывает поросячьи глазки, и промасленная телефонная трубка соскальзывает на рычаги.
Аудиенция окончена.
Весь день я ходил как в припадке. То в окно посмотрю, то за стихи возьмусь, но те не идут, и всё. Никак. По лбу течёт рекой холодный пот, и я представляю себе, как распотрошённые чирканьем буквы складываются в Савельеву свиную рожу.
- Ну чего-сь, дружочек. Запор, да? Да-а-а... Хе-хе! – и, задорно хрюкнув хором, три буквы «О» срослись в один большой пятак.
«Вы изнасиловали мне голову... Вы – мне – голову...»
Следующим днём я пошёл туда сам – забрать тетрадь. У Любочки заблестели глазки:
- Прямо. Направо.
Сердце моё рухнуло. Бросив полоумный взгляд на Любочку, я понял, что это – финиш. Так и было: обрывки тетрадных листов, испещренных знакомыми до боли буковками, плавали в унитазе как дохлые рыбки.
Моя жизнь кончилась ещё тогда. После такого жить совершенно невозможно.
Дома я истерично вырываю с мясом ящик: вот – лист, третий, шестой, десятый... Вот, наконец, моя поэма. Вот ещё, ещё – стихи, сотни стихов. Всё летит в окно.
Робко поднимаю глаза: в форточке застряла пара листков. Трясущейся рукой я тащу их обратно, как котят за шкирку.
«Самое что-нибудь гадкое, бездарное осталось... Иначе и быть не может, абсолютно...»
Я разгладил бумажные морщины и понял, что ошибся. Сердце забилось так неистово, так жадно.
Моя рука вгрызается в трубку. Раз – гудок. Второй...
Часы в коридоре бьют одиннадцать ночи, и за стенкой кряхтит пьяный сосед. Должно быть, я его разбудил...
Третий.
Подняли – и бросили. Мои мозги вспыхнули: стало быть, он – там. Успею.
Я сбросил с себя коммунальную истерику и уже через час вскрывал проволокой дверь его кабинета.
Вот он – спит на своём зелёном диване, по обыкновению, на спине. Пузатый холм набитого брюха умиротворенно дышит, и Жиртрест храпит: коротко, отрывисто, будто хрюкает.
- Жри, поганец... Жри, гад, жри, – кротко, с почти женской лаской я смотрел в его малюсенькие глазки.
Алые, они казалось, вот-вот лопнут, распираемые ужасом. Вздулись и затряслись его жирные, взмокшие от слёз щеки – методично, аккуратно я совал в Савелия мои же стихи: комьями, обрывками, по строкам и буквам...
Когда он задохнулся, я, как и собирался, метнулся к шкафу. Ещё весной Люба разболтала мне, что Савелию один старый гэбэшник подарил за каким-то чёртом казачью шашку.
Голова Савелия была сброшена в Мойку.
Я встретил Любочку через неделю в тех же самых коридорах, когда нерешительно мялся у кабинета, сжимая в руках новую синюю тетрадь.
- Убили, – измученно пискнула Люба.
С моего лица сползла натянутая улыбка. Глаза я силился сделать такими же обезумевшими от страха, как у Савелия в последние минуты его жизни. Однако надо было изобразить начальную стадию испуга, его, так сказать, зарождение. Это несколько усложнило мне задачу. Стащив шляпу, я запричитал что-то...
Любаша горестно кивала головой, уткнувшись в платочек.
Мне верили. Всё было прекрасно. Понимал ли, что меня выволокут, и больше не вернусь, никогда? Да, понимал. Но сердце моё сладко ёжилось каждый раз, когда я вспоминал, отчего всё стало таким новым и странным.
Из газет я узнал, что какой-то острослов назвал Савелия «Ленинградским Берлиозом». Только вот я никак не походил на очаровательную комсомолку...
А в пятницу за мной пришли. Я сразу понял, кто это. И зачем.
Не открывая двери, тихонько захихикал и убежал к себе. Заперся.
Твёрдой рукой опустил иглу на пластинку: Рахманиновская «Элегия» взмыла ввысь, так же легко и красиво, как тюль – от ветра в распахнутом настежь окне.
Схватил машинку и со всей дури кинул её на пол: кругляши букв разлетелись, будто убегая от меня прочь.
А потом застрелился.
Новость отредактировал LjoljaBastet - 2-12-2015, 08:25
Ключевые слова: Поэт издатель безумие убийство самоубийство авторская история